– В этой жизни многое не поддается объяснению. Также много и такого, чего не стоит объяснять. Особенно в таких случаях, когда после объяснения утрачивается нечто важное в том, что там есть.
– У вас есть такой опыт?
– Конечно. – Мэнсики слегка кивнул. – Причем бывал неоднократно.
Я допил остаток чая и спросил:
– Выходит, Мариэ Акигава цела и невредима?
– Только вся в грязи. Слегка поранилась, но – так, царапина. Похоже, просто упала и ободрала коленку. Совсем как вы.
Совсем как я?
– Где же она была и что делала эти несколько дней?
Мэнсики сконфузился.
– Об этом мне совершенно ничего не известно. Знаю только, что недавно она вернулась домой вся в грязи и с легкой ссадиной. Вот все, что я слышал. Госпожа Сёко все еще в замешательстве, поэтому во время телефонного разговора ей было не до подробностей. Все немного успокоится – тогда и спросите у нее сами. Или же если получится, то у госпожи Мариэ напрямую.
Я кивнул.
– Так и сделаю.
– А теперь не пора ли вам поспать?
Едва Мэнсики это произнес, как я заметил, что и впрямь жутко хочу спать. Нестерпимо – хоть и спал как убитый в склепе. Или должен был спать.
– Да уж, неплохо бы немного вздремнуть, – ответил я, рассеянно глядя на тыльные стороны запястий Мэнсики, покоившихся на столе. Руки у него были очень правильной формы.
– Отдохните хорошенько, сейчас это самое главное. Я чем-то еще могу вам помочь?
Я покачал головой.
– Больше ничего не приходит в голову. Спасибо, вы и так для меня много сделали.
– Ну, тогда я поеду к себе. Если понадоблюсь – звоните без всякого стеснения. Полагаю, что я буду дома, – сказал Мэнсики и медленно встал со стула. – И все-таки хорошо, что госпожа Мариэ нашлась. И хорошо, что я смог выручить вас. Признаться, я тоже эти дни толком не спал, поэтому вернусь домой и тоже прилягу.
И он поехал к себе. Как обычно, захлопнулась дверца машины, послышался глухой рокот мотора. Убедившись, что рокот удаляется и постепенно глохнет вдали, я разделся и нырнул в постель. Стоило мне, опустив голову на подушку, подумать чуточку о старой погремушке (которую, к слову, я вместе с фонариком оставил на дне склепа), как я погрузился в глубокий сон.
57
То, что я когда-то должен буду сделать
Проснулся я в четверть третьего. И опять – в глубоком мраке. На миг меня охватило ощущенье, будто я по-прежнему на дне склепа, но я сразу же понял, что это не так. Абсолютный мрак на дне склепа и ночной мрак на поверхности земли отличаются густотой. На поверхности в самом глубоком мраке присутствует легчайшее ощущение света, и тем он отличается от мрака, где свет заслоняется полностью. Сейчас четверть третьего ночи, и солнце временно светит на другой стороне Земли. Только и всего.
Включив ночник, я выбрался из постели, сходил на кухню и выпил несколько стаканов холодной воды. Вокруг было тихо – настолько тихо, что даже чересчур. Я прислушался, но ничего не услышал. Даже ветер не дул. Пришла зима, и насекомые завершили свои концерты. Не слышно ни голосов ночных птиц, ни звона бубенца. Кстати, впервые звон я услышал примерно в такое же время ночи. Время, благоприятное для всего необычного.
Сна у меня не было ни в одном глазу, всю сонливость как рукой сняло. Надев поверх пижамы свитер, я пошел в мастерскую. Поймал себя на мысли, что, вернувшись в дом, в мастерскую не заходил еще ни разу – и забеспокоился, что там с картинами. Особенно – с «Убийством Командора». Судя по словам Мэнсики, в мое отсутствие здесь побывал Масахико Амада. Может статься, наведался в мастерскую и увидел эту картину. Разумеется, он с первого взгляда поймет, что перед ним картина, написанная его собственным отцом. Однако я, к счастью, накинул на картину покрывало. Сердце у меня было не на месте, поэтому я снял ее со стены и, чтобы скрыть от посторонних глаз, на всякий случай обмотал белой полоской сараси
[9]. Если Масахико не снимал покрывало, он не должен был ничего увидеть.
Я вошел в мастерскую и щелкнул выключателем на стене. В мастерской царила полнейшая тишина. Разумеется, никого – ни Командора, ни Томохико Амады. Только я один.
Картина «Убийство Командора» стояла на полу, как я ее и оставил – под покрывалом. Не похоже, чтобы кто-то к ней прикасался. Разумеется, явных доказательств нет, но мне показалось, что так оно и было. Я снял покрывало, под ним – «Убийство Командора». Никаких изменений с тех пор, когда я видел эту картину прежде. Там был Командор, был пронзавший его мечом Дон Жуан. Сбоку – обомлевший слуга Лепорелло. Прелестная Донна Анна, в изумлении поднесшая руки ко рту. И в левом углу полотна – жуткий Длинноголовый, который выглядывал из квадратной дыры в земле.
Признаться, в глубине души я опасался, что после некоторых моих действий картина претерпит какие-то изменения. Например, окажется закрыта крышка люка, из которого высовывался Длинноголовый, и потому его фигура исчезнет с полотна. Или Командор теперь будет заколот не длинным мечом, а разделочным ножом. Однако сколько бы я ни присматривался, никаких изменений на холсте не заметил. Длинноголовой, приподняв рукой крышку, все так же высовывал из-под земли свое странное лицо и осматривался выпученными глазами. Из пронзенного длинным мечом сердца Командора хлестала алая кровь. Я видел все то же произведение живописи с безупречной композицией. Полюбовавшись немного картиной, я опять обмотал ее белой полоской сараси.
Затем я осмотрел две картины маслом, над которыми работал сам. Обе стояли на мольбертах рядом друг с дружкой. Одна – горизонтальная «Склеп в зарослях», другая – вытянутый вертикально «Портрет Мариэ Акигавы». Переводя взгляд с одной на другую, я внимательно изучал их, но и та, и другая были точно такими же, как и в последний раз, когда я их видел. Совершенно никаких изменений. Одна готова, вторая дожидалась последних штрихов.
Затем я перевернул приставленную к стене картину «Мужчина с белым “субаре форестером”» и, сидя на полу, принялся изучать еще раз ее. Изнутри сгустков краски нескольких цветов на меня пристально смотрел тот мужчина. Образ его не был прорисован детально, но я отчетливо понимал, что он там. Он скрывался за толсто нанесенной мастихином краской – и оттуда уставился прямо на меня острым, как у ночной птицы, взором. Его лицо было абсолютно бесстрастным, и он наотрез отказывал мне в том, чтобы я закончил картину. Иными словами – был против того, чтобы его собственный облик стал отчетливым. Он совершенно не желал, чтобы его вытащили из мрака.