Несколько месяцев назад я посмотрел телесериал «Таинственный остров» по роману Жюля Верна, и история о том, как люди, залетевшие на воздушном шаре на безлюдный остров в Атлантическом океане, с первых же кадров произвела на меня сильнейшее впечатление. Картина была захватывающая. Воздушный шар, ураган, одетые по моде девятнадцатого века люди, суровый необитаемый остров, на который они попали, но, очевидно, вовсе не такой уж необитаемый, как им показалось сначала, так как вокруг то и дело происходили всякие загадочные и необъяснимые вещи… Но кто же были те, другие? Ответ пришел неожиданно в конце одного из эпизодов. Оказалось, что в подводной пещере кто-то есть… Какие-то человеческие фигуры… Свет фонарей выхватывал гладкие головы с масками на лицах… Плавники… Они напоминали ящериц, вставших на задние ноги… На спине – какие-то емкости… Один обернулся – у него не было глаз.
Я не вскрикнул, но ужас, охвативший меня от увиденного, сделался неотступным; иногда меня средь бела дня при одном воспоминании об аквалангистах в пещере охватывал внезапный страх. А теперь я мысленно превращался в одного из них. Мое шумное дыхание стало их дыханием, мои шаги – их шагами, руки – их руками, а закрывая глаза, я видел перед собой их безглазые лица. Пещера… черная вода… вереница аквалангистов с фонарями в руках… Доходило до того, что я и с открытыми глазами продолжал их видеть. До того даже, что страх не отпускал меня и в моей комнате, среди собственных, хорошо знакомых вещей. Я не смел шелохнуться от ужаса, что сейчас что-то случится. Я машинально сел на кровать, негнущимися руками потянул к себе ранец, кинул взгляд на расписание, нашел в нем среду, прочитал, что было написано: математика, окружающий мир, музыка, переставил ранец себе на колени и, прислонившись к стене, начал читать книгу. Сначала я вскидывал взгляд каждую секунду, но постепенно эти интервалы превратились в минуты, а когда папа крикнул мне, что пора ужинать, уже ровно девять, я был целиком поглощен книгой, а не страхом и с трудом от нее оторвался.
Резать хлеб и включать электрическую плиту нам с братом не разрешали: ужин готовили мама или папа. Если мама работала в вечернюю смену, все делал папа: когда мы приходили на кухню, на столе уже стояли два стакана с молоком и две тарелки с четырьмя готовыми бутербродами. Бутерброды он обыкновенно приготавливал заранее и оставлял до ужина в холодильнике, холодные бутерброды не лезли в горло, даже если они были с чем-нибудь, что мне нравилось. Когда дома была мама, то продукты для бутербродов доставала из холодильника она или мы с братом, и этот простой прием, который позволял нам самим выбирать, что подать на стол и с чем сделать бутерброды, в сочетании с хлебом комнатной температуры, рождал ощущение свободы: а раз уж мы могли сами открыть кухонный шкаф, сами достать чуть дребезжащие тарелки и расставить их на столе, выдвинуть ящик буфета и достать позвякивающие столовые приборы, положить рядом с тарелкой нож; раз могли вынуть и поставить на стол стаканы, достать из холодильника молоко и сами налить его в стакан, то, разумеется, могли и поговорить, а не сидеть точно набрав в рот воды. Это получалось само собой: одно как бы влекло за собой другое, когда нас кормила ужином мама. Мы болтали обо всем, что ни придет в голову, ей было интересно слушать наши рассказы, а если при этом кто-то нечаянно плеснет молоком на стол или, забывшись, положит использованный чайный пакетик на скатерть (потому что мама иногда давала нам чай), то в этом не было ничего страшного. Но если наше участие в приготовлении ужина приоткрывало эти шлюзы свободы, то их ширина зависела от папиных нервов. Если папа в это время находился в саду или внизу в кабинете, разговоры велись как угодно громко и свободно и можно было, не задумываясь, размахивать руками. Когда на лестнице раздавались его шаги, мы автоматически понижали громкость и меняли тему беседы, словно считая ее неподходящей для его ушей; если он заходил на кухню, мы совсем умолкали и сидели вытянувшись в струнку с таким видом, точно все наши мысли заняты только едой; если же он проходил в гостиную, мы продолжали говорить, но уже тише и осторожнее.
Сегодня, войдя на кухню, мы увидели на столе тарелки с четырьмя заранее приготовленными бутербродами. Один с коричневым сыром, второй с желтым, третий с сардинами в томате, четвертый с пряным сыром. Сардины я не любил и поэтому начал с них. Рыбу у меня душа не принимала, вареная треска вызывала рвотные позывы, а она подавалась у нас по крайней мере раз в неделю: я не выносил ни запаха из кипящей кастрюли с рыбой, ни ее консистенции. То же самое, разумеется, относилось и к вареной сайде, сельди, камбале, макрели и морскому окуню. В сардинах самым противным был не вкус, а их консистенция и, главное, тоненький, скользкий хвостик. Смотреть на него было омерзительно. Чтобы минимизировать контакт, я начинал с них – откладывал хвостики на край тарелки и, кучкой собрав на краю бутерброда немного томатного соуса, засовывал в него хвостики и зажимал в хлебе. В таком виде можно было откусить и жевать этот краешек, не ощущая хвостов; чуть пожевав, я поскорее запивал этот кусок молоком. Но в отсутствие папы, как сегодня, можно было просто засунуть хвостики в карман.
Ингве глянул, как я это делаю, нахмурился и покачал головой, а потом улыбнулся. Я тоже улыбнулся в ответ.
За дверью в гостиной шевельнулся в кресле папа. Тихонько брякнул спичечный коробок, в следующий миг по его шероховатой стенке чиркнула спичка, вспыхнула с резким шипением, тотчас утонувшим в безмолвии загоревшегося огонька. Через несколько секунд в кухню потянуло сигаретным дымом, Ингве привстал и как можно тише приоткрыл окно. Звуки, ворвавшиеся в тишину из наружной тьмы, совершенно преобразили царившее в кухне настроение. Внезапно она сделалась частью окружающего ландшафта. «Мы сидим, как будто на уступе скалы», – подумал я. При этой мысли волоски на предплечье встали дыбом. Подымающийся ветер шумел в лесу, шуршал в кустах и деревьях перед домом. С перекрестка доносились голоса ребят с велосипедами, продолжавших свои разговоры. На горке возле моста взревел, прибавив скорость, мотоцикл. А надо всем реяло далекое тарахтенье мотора – рыбацкая лодка возвращалась из пролива.
Ну конечно же, он меня услышал! Услышал мои шаги, как я бегу по гравию!
– Махнемся? – тихонько предложил Ингве, кивнув на бутерброд с пряным сыром.
– Давай! – согласился я.
Радуясь, что разгадал загадку, я доел последний кусок бутерброда с сардинами, запил крошечным глоточком молока и принялся за другой, который положил на мою тарелку Ингве. Надо было следить, чтобы молока хватило на все, если не оставить ничего на запивку, одолеть последний бутерброд будет практически невозможно. Лучше приберечь немного молока напоследок, когда все бутерброды будут доедены, потому что молоко вкуснее всего, когда ничего им не запиваешь, а пьешь в чистом, беспримесном виде, но это мне почти никогда не удавалось: текущая потребность всегда брала верх над отложенным желанием, каким бы заманчивым оно ни казалось.
А вот Ингве так мог. Он был мастером экономии.
Наверху у Престбакму кто-то трижды топнул сапогами по лестнице. Затем пространство огласили три коротких возгласа:
– Гейр! Гейр! Гейр!
Ответ донесся со стороны дома, где жил Юнн Бек, ровно через такой промежуток времени, что всем, кто его услышал, стало понятно – человек сначала подумал, а потом решил ответить.