Крохотная фигура поднималась в небо.
Полина забыла дышать.
Сектант бился в истерике у гаубицы. Лиза царапала толстые щеки ногтями и голосила:
– Звездные детки! Звездные дудочники! Ненасытные ангелы с черными перьями! Тон-Агын! Абди! Абди! Тон-Агын!
Полине показалось, что у нее с минуты на минуту взорвется мозг. Вой сирены – откуда он здесь? – стегал по ушам. А потом все закончилось. Луч схлопнулся. Погасли огни. Мальчик плавно опустился на площадку.
– Тон-Агын! – толстуха бросилась к Назару, но он выпростал руку, и сектантка будто врезалась в преграду.
Ее подельник выпрямился – как марионетка, которую потянули за ниточки. Из-под волос сочилась красная роса. Раздался хруст. Черепная коробка сектанта сплющилась, лицо треснуло, и содержимое черепа, как блевота, вылилось из кровавой прорехи заодно с белыми зубами.
Родимое пятно сестры Лизы вспучилось и пошло волдырями. Она заорала. Язычок пламени родился из лопнувшего пузыря и слизал ресницы. Занялись, треща, крашеные кудри. Огонь хлынул из щеки, глазные яблоки сварились в глазницах. Пылающая Лиза замахала ладошками, ноги ее запутались. Живой факел покатился по лестнице и скрылся в ночи.
Полина кричала, но не слышала своего крика.
Мальчик приблизился и присел возле нее на корточки. Изумрудные глаза лучились такой вселенской любовью, что страх моментально улетучился. Ветер разогнал тучи. Тени сгинули.
– Маленький! – Полина заплакала от счастья.
Назар убрал прядь с Полининого виска, наклонился и поцеловал в лоб. Радужки мальчика отпечатались на ее сетчатке, как клейма.
– Господи! – сказала Полина.
Губы бога были ледяными.
Палата
Примерно через час после обхода в коридоре раздался сипловатый басок:
– Помидоры, огурцы и другие овощи…
Катышев оторвался от книги. За четыре дня это был самый громкий звук, который он здесь услышал.
– Щель едет на такси…
Рыжий таракан, возмущенно шевеля усами, побежал по линолеуму.
– Хер на скорой помощи!
Дверь отворилась, в палату протиснулся плечистый короткостриженый мужичок. Подмигнул Катышеву с порога.
– Как культурно! – проворчала толстоногая, средних лет санитарка Люба. Указала на пустую койку.
– И потише, пожалуйста. Больные отдыхают.
– Нем как рыба!
Мужичок – спортивные штаны, вязаный свитер, квадратная челюсть в щетине – бросил клетчатую сумку на тумбочку и подбоченился.
Оглядел углы в грибке, замшелые синие трубы, трухлявый подоконник, и заключил:
– Как дома, а дома – хоть стреляйся.
– Не нравится – выписывайтесь, – буркнула Люба, застилая постель.
– Я очарован.
Санитарка кое-как запихнула волглую от сырости подушку в наволочку и утопала, виляя гузном.
– Ай, какая женщина! Убиться можно! Алла люби ее в рот Пугачева.
Мужичок живо пересек палату и протянул Катышеву мозолистую ладонь. У мизинца не хватало одной фаланги. В кучерявых волосках синела блеклая татуировка «КЛЕН».
– Алик.
– Валентин.
Катышев моргнуть не успел, как товарищ по несчастью подхватил его книгу.
– «Так говорил Заратустра». Цикаво?
– Ну… – неуверенно замычал Катышев.
– Дашь потом полистать.
Алик двинулся к койке – устраиваться.
Катышев попытался читать («Опьяняющая радость для страдающего – отвратить взор от страдания своего и забыться»), но Алик запел.
– Эх, гуляй, мужик, пропивай, что есть…
Он грохал дверцами тумбочки – на внутренней их стороне кто-то выцарапал черточки – дни до выписки.
– Нормуль. Очухаюсь, и в самоволку пойду. Тут имеются красивые сестрички? Или, как эта, все?
– Алена – симпатичная.
– О! Трахнем-подружимся.
Завоняло чесноком.
– Моя ж ты лапочка, – Алик оценил содержимое полулитровой банки и сунул ее в ящик. – Супруга, говорю, у меня – золото. Ну как супруга? Подруга дней суровых. Кандидатура жены утверждена рейхсфюрером. Ты сам-то женат?
– Нет.
– И правильно. Нехер.
Он извлекал из сумки кроссворды, тапочки, тельняшку, кипятильник, какие-то мази.
– Давно тут?
– С понедельника.
– Связки?
– Мениск.
Катышев потрогал перебинтованное колено. За тридцать лет он толком ни разу не болел, даже гриппом, и вот досада – в парадной, на ровном месте, споткнулся и полетел с лестницы. Повреждение заднего рога мениска. Кто знал, что у него рога имеются?
– На льду поскользнулся, – соврал Катышев.
Алик вдруг освирепел.
– Да потому что суки! – Он грохнул кулаком по изножью кровати. – Градоначальники херовы. Полгорода снегом замело. Завалы до крыш. А они в ус не дуют. Где песок? Где машины снегоуборочные? Им насрать, Валера.
– Валя, – поправил Катышев.
– Насрать им. Знаешь, кто самый богатый человек в мире?
– Рокфеллер?
– На!
Валик рубанул ребром ладони по сгибу локтя, отмеряя.
– Черномырдин, прикинь! Он в рейтинге каком-то америкосовском спалился. Они, суки, нас Клинтону в рабство продадут. Землю толкнут за копейки, а нас – батрачить заставят, помяни мое слово. К двухтысячному году тут ничего русского не останется. Будут нам пайки с вертолетов сбрасывать. Как в блокаду.
Катышев не разобрал про вертолеты, американский паек и блокаду. Энергия нового соседа начала его утомлять.
«Не похож он на хворого».
Еще посетила мысль – предупредить про третьего обитателя палаты. Чтоб шумный Алик был готов.
Катышев покосился на койку сбоку, на потрепанный замшевый рюкзачок и глиняную кружку, из которой Китайчонок попивал пахнущую травами бурду.
– Жалко, телика нет.
Под весом соседа заскрежетали пружины.
– Слушай…
Перебивая, открылась дверь. Коридорный сумрак пополз в палату. С ним явился Китайчонок. Подволакивающий ногу, желтый как канарейка, до безобразия худой. Лет ему было около двадцати, точно не скажешь из-за слипшихся волос, вечно падающих на лицо. Босые пятки пошлепали по полу. Больничная роба висла на костях морщинами шарпея. Гипс словно панцирь, левая рука придавлена к груди.
Притихший Алик смотрел на пацана, вскинув бровь.
Пациент поступил в лечебницу позавчера. От Алены Катышев узнал, что обнаружили его в приемном покое, замерзшего, полуголого.