На следующий день Катажина заехала за ней в музей на серебристой машине. Катажина неторопливо вела; Плюша сидела на заднем и прижимала к груди пустую кожаную сумку.
— Вначале все предложили в институт, они отказались, — говорила Катажина. — Не знаем, говорят, что со своей библиотекой делать: то затопляют, то… Не дует, закрыть?
Окно с шелестом закрылось. Плюша вздохнула и поправила волосы.
— Стали по букинистическим. А они берут за копейки, на бензин больше трачу… Приехали.
Они вошли в пустынный двор с большой зеленоватой лужей. Плюша даже зачем-то заглянула в нее, но ничего, кроме пушистой тины, не увидела. Катажина гремела ключами у гаража.
— Помоги…
Вдвоем открыли тяжелую дверь, в ноги упало несколько книг. Плюша присела и стала разглядывать.
— Да вы подождите, вон еще сколько…
Гараж был забит книгами.
— Я тут в одно место съезжу, а ты пока посмотри… Да, конечно, можно: берите все, что душечке угодно… Вот, фонарик возьми… возьмите.
Плюша зажгла фонарик и полезла в книги. Они пахли тяжелым, мертвым запахом, как на полках у Евграфа, только еще сильнее. У Евграфа они еще пахли индийскими палочками, которые он жег, когда увлекался восточной философией. А здесь книги пахли только собственной ненужностью и смертью. Плюша машинально поглаживала шершавые, пыльные переплеты.
Катажина вернулась через два часа.
Плюша ждала ее, сидя на набитой книгами сумке и мерзла. Еще несколько невлезших туда книг прижимала к куртке. От ветра по луже пробегала рябь.
— Надо было на колесиках взять…
Они вместе тащили сумку к машине.
Плюша взмокла.
— Нет-нет, это в багажник… Только чехлы поменяла.
На крыше машины было привязано что-то большое и продолговатое, завернутое в серебристую ткань. За этим Катажина, видно, и ездила.
Плюша отряхнула юбку и осторожно села. Чихнула: успела наглотаться пыли, поползла слеза, Плюша поискала платок.
— Приходится сдавать. Книги, говорю, приходится сдавать.
Плюша кивает и снова чихает.
— На одну пенсию как прожить? Одно слово: «профессорская»!
Плюша спрашивает, можно ли еще приехать за книжками.
— Конечно, — отвечает Катажина так, что Плюша понимает: нельзя.
Ей хочется увидеть Карла Семеновича: очень давно с ним не видалась и не общалась. Катажина молчит. Они уже приехали.
— Я должна у него спросить. Ну, понимаете.
Плюша понимает, кивает головой и прощается.
Натали резко садится на кровати, так что груди тяжело вздрагивают.
Пошумев душем и помычав в ванной, возвращается. Трогает волосы, кожу, сжимает-разжимает губы. Натягивает холодную рубашку.
Два шипящих яйца расползаются в сковородке.
Хлеб, масло, сахар; телевизор из комнаты. Тело согревается: радуется себе, радуется шершавой яичнице во рту, сигаретному дымку.
Гулко протопав «говнодавками», выходит во двор.
Лужи обметало стеклом, Натали крошит его подошвами. Возле забора никого еще нет, она, как всегда, первая. Еще двумя лужицами похрустела.
Забор на этот раз соорудили из бетонных блоков. Прежние были из профлиста: пёрни — сдует. А этот — мощá: не жалеют, гады, материала.
Народ кое-какой начинает собираться.
Натали здоровается и курит, щурится от солнца, которое лезет в лицо.
«Здравствуйте…» — «Какие люди без охраны!» — «Ах, рано встает охрана… Вы какими ветрами?» — «Утро доброе» — «Чешчь… Як ще машч?» — «Чешчь… Дженкуе, добже…»
[1]
Из «Речки» активисты, польский меж собой практикуют. Натали поглядывает на подъехавшие машины: бамперы, покрышки, шины. Журналистов пока нет.
Раскатываются ватманы. «Не трогайте мертвых!» — краем глаза читает Натали.
Из пикетных в основном женщины. Мужики небольшой кучкой курят сбоку, обсуждают вчерашний чемпионат.
Чуть подальше образуется еще одна группа, из новой церкви на Строителях. В группке суетится небольшой дедок в очках и этой, как ее, церковной шапочке. Женщины стоят в платочках и с соответствующими лицами. Достают фотографию. Натали в курсе, кто это: недавно Геворкян по телебаченью вещал. Фома, фамилию забыла. Геворкян, кстати, телевизионщиков обещал сблатовать, и где?
Заскучав, Натали подрулила к мужикам, спросила огонька, стрелка одного сигареткой снабдила. Мужики продолжали обмен впечатлениями, она тоже пару мыслей вставила, и стоять как-то теплее стало. А церковные уже икону достали.
Журналистов, однако, все нет.
Кто-то с Натали сзади здоровается: здрасьте…
Натали недовольно оборачивается на шарик в дутой куртке. Конечно, узнала: как ее, Плюша. Что теперь, обниматься с ней? Но губы у Натали почему-то сами собой улыбаются.
— Чего тебя не видать? — спрашивает Натали.
Шарик мерзнет, нижняя губа подрагивает, и глаза мелко моргают. Бе-ме… Выставку готовим… Я сейчас вас познакомлю… Отходит, возвращается с каким-то серым мужиком.
Есть такие мужики, от них как будто тухлой рыбой несет. Евграф… Ладненько, познакомились.
Во внутреннем кармане Натали нежно булькает фляжка, но еще рано. Мужики за спиной закончили с футболом, перешли на рыбалку. Лужи подтаяли. «Платочки» тянут что-то свое и поднимают портрет повыше.
В ответ люди из «Речки» тоже поднимают портрет и поют по-польски.
По подтаявшей грязи прогуливаются отец Гржегор и церковный дедок.
— Он был православный священник — раз. — Дедок загибает короткие пальцы. — Православный мученик — два… А кто он был по нации, это дело двадцатое…
— Нет, не двадцатое, — мотает головою ксендз. — Он уродился от польского отца и польской матери. Он любил польскую культуру. И до конца жизни не забывал свой язык. И был расстрелян вместе с другими как поляк.
И дальше прогуливаются, щурясь от солнца.
Причапали, наконец, с телевидения… Даже церковные стали поправлять платочки и беретки.
— Сколько тебе повторять… — режет своим шепотом где-то рядом Евграф.
Плюша втягивает голову в куртку — как черепашка. И отползает в сторонку.
— Тут православная земля, — снова возникает рядом голос дедка, — а вы открываете здесь свои эти представительства, начинаете миссионерство, как будто мы языческая страна… Мы же в вашу Италию не лезем! Или Польшу…
— Пожалуйста, лезьте. — Ксендз приглаживает седоватый ежик. — Пожалуйста, отец Григорий. У нас свободная страна, можете открывать у нас любую миссию. Люди сами решат, в какую церковь им ходить. И здесь люди сами тоже решат. Потому что у человека есть такая маленькая штучка — свобода воли.