Они завтракали холодным кефиром и подсохшим хлебом, скатерть была возвращена с кровати на место.
— В двенадцать должна приехать Катажина, — говорил Карл Семенович, отирая губы салфеткой, — нужно все убрать. Не надо, чтобы она видела, что вы тут были: она так заботится о моем здоровье…
Плюше пришлось вымыть посуду.
— Приезжайте еще, — сказал Карл Семенович. Он вышел ее проводить.
Плюша перепутала дорожку и чуть не набежала на конуру Цербера. Его лай долго бил ей в спину.
— Ну что, — сказала мамуся, усадив ее за стол. — Грибы будешь?
Мамуся пошла разогревать грибы, Плюша сонно слонялась по комнатам, разглядывая лежавшие на стульях и подоконниках вещи. Игольницы без иголок, помятые иконки, лекарства…
А это что? Она стояла перед мамусей и держала в вытянутой руке фотографию.
На фотографии был Карл Семенович. Изображение его было закапано воском, крест-накрест.
— Не знаю. — Мамуся продолжала машинально помешивать грибы. — Что смотришь? Не знаю.
— Так ты тогда все поняла? — спрашивала Натали.
Нет. Не совсем тогда. Немного позже. Плюша сильнее виснет на руке Натали и ищет глазами скамейку.
Центр тогда начали отмывать и перестраивать. Поубирали киоски, подлатали асфальт; исчезли лужи с досками и кирпичиками для переправы, появились азиаты с метлами. Это был две тысячи четвертый или пятый; об этом говорит пончо на Плюше, сменившее в те годы ее старый заслуженный плащ, и мобильный телефон в руках Натали.
Возле дома гулять было негде, поле так и стояло, огороженное забором. Теперь там собирались возводить жилой комплекс. Геворкян продолжал биться о невидимые стены, разрешения на раскопки не давали, чтобы не отпугивать потенциальных жильцов, если вдруг пойдут черепа и кости. «Но ведь о поле и так все знают!» — клокотал Геворкян. «Ну, это пока только слухи», — отвечали ему в кабинетах и поднимались, давая понять, что прием окончен.
В эти годы Плюша с Натали полюбили прогулки. Натали парковалась на Калинина, дальше двигались пешком. Иногда брали по рожку итальянского мороженого, которое вдруг появилось в городе, а потом также внезапно исчезло, а иногда просто шли, дыша воздухом и разговаривая. Плюша отдыхала от компьютера, который тогда приходилось интенсивно осваивать, Натали тоже отключалась от своих дел.
Натали заводила Плюшу во дворы и показывала липу, на которую когда-то залезала от Гришки и его шайки; липа стояла до сих пор, старая и пыльная. Плюша в свою очередь показывала место, где был их деревянный дом и где теперь торчала многоэтажка. Поглядев неодобрительно на многоэтажку, шли дальше.
Длинные и крепкие ноги Натали были лучше приспособлены для таких походов, да и кроссовки ее тоже не сравнить с Плюшиными «лодочками». Плюша уставала, просила присесть где-нибудь. Натали соглашалась.
Как-то Плюша спросила о ее, Наталийкиной, маме, когда они уселись на скамейку. Плюша — подложив газетку, а Натали — просто так.
Наталийкину мать Плюша помнила смутно: была такая, во двор выходила редко.
— А я ее сама по детству как-то плохо помню, — говорит Натали, закуривая. — Красавица была, когда молодая. Жаль, фоток не осталось, все у брата. Говорю ему: дай, хоть копии сделаю…
О брате Плюша прежде не слышала.
— А что о нем слышать? Что он мне хорошего сделал? Я мужа-инвалида и сына одна вот этими руками тащила, он мне хоть рублем… хоть копейкой помог? Брат старший… Тьфу!.
К скамейке слетались голуби, подходили, курлыкали. Жалко, хлебушка с собой не взяли…
— Перетопчутся без хлебушка. — Натали стряхивает пепел в урну. — Их тут бабульё подкармливает, вон какие жирные отъелись… Мать у меня русской красавицей была в молодости. Глаза — во, грудь — во… Сестра в нее пошла.
О старшей сестре Плюша уже слышала: как-то Натали говорила с ней при Плюше по телефону. Разговор был шумным, сложным.
— Да не, нормальная она. — Натали докурила. — Живет вот только с этим своим… Есть мужики, на которых у меня просто аллергия. И мать ей говорила: «Гляди, Верка, внимательно, за какое говно замуж идешь!» Мать тоже умная была, когда хотела.
Мать Натали никогда особо не любила — неулыбчивая, вечно какая-то утомленная. Вот отец, папаня — другое дело. Мог, конечно, и попу надрать, но это редко. И малышней их на шею сажал, и на мотоцикле покатает, и нос подотрет. Мать придет с работы — санитаркой работала, — бух на диван: всё, не тронь. В телик уставится или в «Работницу», всхрапнет и снова в телик. Опять всхрапнет, опять в телик. Иногда ведро супа сварит или сор под кровати и под шкафы заметет, а так всё на диване. А отец прибежит с авоськами, давай картошку варить, и так варил, и сяк, и с лучком, и с селедкой иногда. А мать… Поглядит только с дивана: «Ты хотя б руки помыл, перед тем как готовить?..»
— Микробами нас все детство пугала, бактериями… — Натали потягивается. — А что ты меня про мать-то спросила?
Плюша пожимает плечами: просто.
Наталийкиного отца, дядю Толю, она помнит по детству. Тот самый, что сдутые шарики в карман складывал.
— Они чипсы жрут, как думаешь? — Натали достает из кармана мятый пакетик.
Голуби клюют чипсы, прилетают новые.
— А когда папани не стало… Ну, куда лезешь? — Натали отогнала голубя. — …Пятьдесят пять, еще в самом соку был мужик. И всё, сгорел, непонятно от чего. Раз — и нет.
Голуби по-хозяйски шумят возле ног.
Плюша говорит, что это всё — поле.
— Фигня! Что вы всё с этим полем, как эти… «Поле, поле…» Вчера иду, мужик какой-то через забор оттуда, за ним еще один… Человек пять. Вымазанные все. Откуда, говорю, такие красивые? Экскурсия! Там у них свой этот… сталкер есть, худой такой…
На соседнюю скамейку садится женщина с мальчиком, сыплются крошки. Голубиное стадо перемещается туда.
А похороны Наталийкиной матери Плюша не помнит.
— А что их помнить? До сих пор жива, еще нас всех переживет, в Колбино своем!
А что там в Колбино?
— Частный дом престарелых, — глядит Натали в землю. — Не слышала, когда открывали?
Нет, Плюша не слышала.
— Вначале одна жила. После смерти папани вообще ушла в телик; приедешь, на тебя не посмотрит, только если с ней вместе смотреть и ее комментарии слушать. Потом меня к себе жить затребовала, ей же надо, чтоб заботились. Хорошо, я тогда уже от Антона освободилась, поминки все провела, переехала к ней. Пять дней убиралась, так все какашками заросло. Телик ей новый купила, тогда только самые первые плоские пошли. А ее вдруг руководить мной потянуло. Все детство по барабану было, какая я расту, а тут вдруг «с добрым утром, тетя Хая…» Про чистые руки у нее всегда пунктик был, а теперь началось еще про одежду, про манеры. Ну я, раз такая каша пошла, тоже не молчала, ты ж меня знаешь.