— Какая прелесть! Спасибо! — Ольга растроганно и благодарно посмотрела на него. И тут же спохватилась: — В тебе гибнет великий клоун! Единственный выход — в цирк и срочно! Поехали, тут недалеко!
— За тобой — даже под купол! — Игорь уже собрал цветы со скамейки и сделал руку «крендельком». — Пошли, а то место займут. Везде, знаешь, сколько клоунов!
Ольга, неожиданно для себя, повернулась и протянула женщине три больших желтых розы в фиолетовой праздничной упаковке:
— Это Вам. Чтобы помнили День учителя, — улыбнулась открыто и взяла Игоря под руку.
— Спасибо. Буду помнить. И Вас поздравляю. И Вы тоже… — Жемчужникова смешалась и замолчала. Но Ольга не услышала, она уже что-то на ходу говорила Игорю.
Позже, в машине по дороге домой, она сказала вслух:
— Очень странная бабуся…
— Почему? — тут же отозвался Игорь, как будто они думали об одном.
— Ждет ученика из гимназии и не знает, что День учителя. И потом, таращилась на меня целый час. Очень странная! — повторила она.
— Ты такая красавица, что ничего удивительного. Она просто лесбиянка на пенсии, вот и вспомнила молодость.
— Дурак и пошляк! Машешь языком, как помелом, — Ольга отвернулась.
— А я знаю, что в ней странного, но не скажу, пока не простишь, — Игорь сделал умоляющее виноватое лицо.
— Простила. А что? Ну, скажи, — Ольга серьезно и выжидающе посмотрела на него.
— У нее абсолютно такие же глаза, как у тебя, темно-зеленые в крапинку. Я-то думал, что такие одни в мире, и прямо чуть не выпал в осадок.
— И когда ты их успел рассмотреть?! Опять треплешься! У меня глаза по наследству от папиной матери. Только она умерла давно, тогда не было цветных фотографий. Поэтому не видно. Все, приехали. Сначала зайдем поздравить тетю Лену…
* * *
Жемчужникова сидела на той же скамейке во дворе гимназии, не имея сил подняться. Слезы, которых она не замечала, безостановочно катились, катились, чертили тонкие извилистые дорожки по слою крем-пудры на щеках, и казалось, что лицо на глазах покрывается трещинами и вот-вот рассыплется. Судорожно сжимая в левой руке подаренные розы, она не чувствовала, как толстые острые шипы пробили ладонь и кровь мгновенно впитывается в зеленоватый велюр.
Девочка с розовым бантом и в розовых туфельках подошла поближе, посмотрела внимательно, спросила:
— Бабушка, Вам плохо?
— Нет, детка. Мне не плохо… Нет. Не беспокойся…
— Нет, Вам плохо, я вижу. Пойду позову Ольгу Трофимовну! — она побежала по дорожке к крыльцу, и котенок на ранце смешно запрыгал на спине.
Жемчужникова встала и, прижимая к себе розы, старческой шаркающей походкой пошла к воротам.
* * *
Польский положил трубку телефона и подумал, что немыслимо бросить отделение, больных, три плановых операции и Славикова, которого неделю вытаскивали с того света, и было непонятно пока, прочно ли он закрепился на этом. Потом подумал, как одинока умирающая на гостиничной койке в другой стране женщина, если ей некому позвонить, кроме него, в общем, чужого человека.
Процесс пошел быстрее и хуже, чем он предполагал. Она сказала, что закончились и стимуляторы, и обезболивающие — значит, увеличивала дозы. Никто ничего не продаст ей в другой стране из этого списка. Он не спрашивал о причинах, по которым она в ее состоянии ездила то в Пензу, то в Москву, то в Минск, но понимал, что они были, наверное, единственно важными, если она сознательно тратила на них крохотный остаток жизни.
Их ежевечерние разговоры всегда касались только ее самочувствия и лекарств. Но он научился по интонациям, голосу, скорости ответов понимать, как обстоят дела, удалось ли то, что она планировала, расстроена ли или устала. Непроизвольно он стал все вечера проводить дома, ждал звонков, тревожился опозданиями, вспоминал ее приходы в отделение, глаза, волосы, характерный поворот головы. Жалость, желание помочь и бессилие, уважение к ее мужеству, ответственность врача и сострадание человека слились за эти дни в странное острое чувство общности с ней.
Олег Михайлович, как и обещал, ничего не сказал о ситуации Ксенофонтову. Зная по опыту, как быстро и страшно меняет человека болезнь, как непредсказуемо иногда реагируют на это даже очень близкие люди, он, скрывая от Ксенофонтова правду, инстинктивно оберегал Жемчужникову от возможного последнего женского унижения.
Ее друзей и подруг он не знал. И вообще не знал никого, кто мог бы и захотел помочь ей сейчас. Выбора не оставалось — нужно было ехать и привезти ее домой.
* * *
Людмила Борисовна соврала Польскому. Она не нарушала его рекомендации, и стимуляторы, и обезболивающие у нее еще были. Не было сил, и пропала уверенность, что она успеет найти Светлану. Она боялась ехать одна, боялась одна умереть в дороге, в гостинице, в Белгороде. Ей нужен был человек-поддержка, человек-опора. До конца. Лучше врач, услуги которого она оплатит.
Третий день, практически не поднимаясь, Жемчужникова лежала в номере минской гостиницы, стараясь восстановить силы. Как рекомендовал Польский, ела часто, дробными, не более полустакана, порциями, сократила обезболивающие, вместо стимуляторов принимала снотворное и спала, тоже мало и часто. Мысли и тоска по Оле, воспоминания о двух часах на скамейке школьного двора, голосе дочери, рыжей прядке, улыбке больше не отвлекали ее. Остались позади. Потому что вся оставшаяся в ней жизнь сосредоточилась в одном-единственном последнем желании — найти Светлану.
Польский позвонил на следующий день утром, перед посадкой на поезд Москва — Минск. Она с облегчением забронировала ему номер на три дня.
* * *
Людмила Борисовна в который раз напряженно перечитывала три странички в дрожащей руке. Буквы расплывались сквозь слезы, сердце колотилось где-то в горле и готово было разорваться от боли. Весь ужас, беззащитность и горе ее дочери, сконцентрированные в сухих официальных строчках, обрушились на Жемчужникову, и невозможно было жить дальше с осознанием этого! Впервые в жизни она молилась: «Господи! Если ты есть, прости меня и дай перед смертью все искупить! Вразуми меня и помоги ей, моей девочке, Господи!»
1. Из свидетельства о рождении Ивановой Светланы Ивановны. Отец — Иванов Иван Иванович, мать — Иванова Марья Ивановна (информация из отдела ЗАГС Железнодорожного района г. Пензы).
…Три месяца в казенных кроватках акушерского стационара, некого узнавать и некому улыбаться, потому что все время меняются лица и руки. И уже не услышать стука маминого сердца, а на плач ночью никто не придет. От мокрых и грязных пеленок, которые меняют 4 раза в сутки, облезает кожа, это больно, но никто не заменит их чаще, потому что такой распорядок. Вместо счастливо-ликующего: «Смотри, она уже держит головку!» это просто отметят на обходе и велят медсестре выкладывать на животик почаще. Но никому не нужна лишняя работа, и все три месяца приходится лежать на спине, пока не научишься поворачиваться на бок. Хуже всего, когда хочется пить. Тогда нужно кричать долго, до рези в животе, но и то вместо бутылочки с водой часто суют бутылку со смесью, потому что никому не приходит в голову, что хочется пить, а не есть. Некому вывезти на улицу на прогулку.