Писать рассказы и ходить на охоту — вот это жизнь. Хотелось не то зарыться в снег и зимовать, не то добраться до самой сердцевины глуши.
А если уж и забираться в самую глушь — то там можно встретить глухаря. Живет он в старых глухих хвойных лесах и начинает токовать ночью, в самый глухой час суток.
— Приезжай весной, — говорил мне Владимир Федорович Голубев, старый лесник и великолепный охотник, — я покажу тебе царскую охоту, пойдем на глухариный ток, никто этого места кроме меня не знает.
Для меня великие книги всегда были связаны с охотой. Ну, например, «Записки ружейного охотника Оренбургской губернии» Аксакова и «Моби Дик» Мелвилла.
И не важно, идет ли речь о старинном искусстве китобойного промысла, охоты на водяную, лесную, степную и болотную дичь или просто о «странной, свирепой радости» — желании съесть живьем сурка, которое вдруг испытал Генри Торо, автор «Уолдена, или Жизни в лесу».
— Не то, чтобы я был тогда голоден, — писал Торо, — но меня повлекло к тому первобытному, что в нем воплощалась.
Торо все же съел однажды жареную крысу.
А герой Бунина с тем же чувством жадно куснул хвост редьки.
Однажды меня спросили, а как насчет женщин-охотниц, кровожадней ли они, чем мужчины-охотники.
Жареной крысе все равно, кто ее поймал, знаменитый трансценденталист или соседская кошка.
Боровая и болотная дичь не разбирается, кто охотник — мужчина или женщина.
Только волки, по-моему, могли бы ответить на этот вопрос.
Было дело, я пыталась провести светлосерых, слегка переодеться, но не получилось. Собираясь в дорогу, я топталась перед вешалкой: моя куртка — на кого она тянет, как она им покажется, за мужскую сойдет. А шапка? Есть в ней нечто вроде козырька, будем считать, что кепка.
Но волк не обознался.
Современные волки знают, кого им бояться. Короткой стрижкой и джинсами их не обманешь. Важнее махорка, солярка. И ружье — не дубина — блеск стволов, ружейное масло, порох.
Я решила, что, если уж взялась писать, надо быть путешественником и охотником. Завела охотничью собаку и ружье. Я даже мечтала перезимовать одна где-нибудь за тридевять земель.
Но после окончания университета работать пришлось больше под землей, чем на поверхности.
В сапогах и каске спускалась в стволы шахт и слонялась по тоннелям строящегося метро. На репортерский блокнот сыпались сырые комки кембрийской глины.
Следующее место работы круто повысило горизонт, но на поверхность выйти не удалось.
В одном из бесчисленных кошачьих подвалов временно разместился научный отдел будущего музея Достоевского. Рассказывали, что до нас там держали зверей, которых предстояло доставить для брежневской подмосковной охоты. В нашем подвале перебывало множество зайцев, соболей и куниц, живали там и медведи. Некоторым зверям удавалось избежать почетной участи, они убегали, широко расселялись если не в лесах, то в окрестных подвалах старого города.
Одно семейство куниц живет там до сих пор.
Душновато, конечно. Тут бы и вовсе задохнуться, если бы не ежегодные попытки странствия в одиночку по отдаленным деревням северной и центральной России. В течение нескольких лет я обошла все побережье Белого моря.
Первая существенная публикация прозы — повесть «Альбиносы» вышла в парижском журнале «Эхо», до этого она печаталась в самиздатских журналах.
Я видела в усадьбе Набокова одичавшие, обесцветившиеся маргаритки; как они были посажены перед домом, там и растут. И эти альбиносы навели меня на мысль о неистребимости, об устойчивости культуры. И даже шире — об устойчивости жизни, возможно, о моем поколении: пусть хилое, бледное, но оно выжило, сохранилось, сохранило и культуру.
Сравнительно недавно мне попалась на глаза книга путешествий нашего замечательного ученого Николая Вавилова.
Оказывается, Кашгар был предметом его исследований. Изучая растительность этого северо-западного района Китая, Вавилов встретился со странным явлением в окраске известных культурных растений, с изменившимся их цветом. Морковь там бледная, почти белая, а привычно голубые цветы льна совсем белые. Растения потеряли связь со своими сородичами (Кашгар находится за высокими хребтами) и стали обесцвечиваться.
Значит, моя метафора альбиносов построена в соответствии с научной гипотезой.
Можно всю жизнь довольствоваться жалким бледным подобием жизни и не подозревать, что существует иная. Это все равно как наши мандарины. В детстве их запах сулил приближение Нового года, каникул. Мы знали, что растут они где-то в Абхазии, это советские ученые их там вырастили, где — как мы проходили в школе — климат субтропический, такой же как на Средиземном море. Колониальная география — особая тема. Главная ее задача — вместить в описание империи все географические пояса, все растительные зоны земли.
Вдруг появляются некие фрукты, которые, как оказалось, тоже называются мандарины, только они мало напоминали те зеленовато-бледные кислые созданья, которые мы любили, это были настоящие средиземноморские плоды.
Еще одно открытие из области имперской географии. Выяснилось, что когда в 12 часов дня по радио звучит бой кремлевской башни и диктор торжественно возглашает: В Москве полдень! — это вранье. Это время не настоящее.
Устанавливаем классические солнечные часы, чтобы узнать, когда наступит подлинный, а не имперский полдень. И вот мы втыкаем веточку в песок, следим, как перемещается тень, и ждем, когда она сделается самой короткой.
И так во всем. И знаменитый самиздат — из той же области доморощенной деятельности.
В моей жизни, например, был момент, когда я переписала Сенеку. Просто невозможно было не послать в лагерь другу-правозащитнику (книги туда не доходили) очередную порцию подкрепляющего, это было в то время, когда, чтобы не впасть в окончательное уныние, очень важным было найти подкрепляющие примеры.
И вот оказалось, что Сенека в «Письмах к Луцилию» с его проповедью стойкости, искусством пренебречь обстоятельствами соотносится с нашей жизнью. Не знаю, как мой адресат, ему и так стойкости не занимать, а мне такое непосредственное общение с древним философом было просто необходимо.
Однажды, весной, в селе Глотово мне посчастливилось услыхать рассказ о необыкновенном происшествии, которое только что случилось в верховье Дона.
Дуб, который рос на берегу, сошел в Дон. В одну ночь он сошел с надпойменной террасы, достиг воды и встал посреди реки. А там, где он рос, забил чистый ключ. Наутро первыми чудо увидели пастухи. Чудесная весть быстро разнеслась по окрестным деревням. В восхищении и благоговении созерцали люди дерево, крепко стоящее в реке, широкий след, оставленный его шествием, пили святую воду из источника.
Началось паломничество. Говорили, что дуб сошел в Дон, чтобы «правду доказать».