А потом: все эти весенние Страстные бульвары и соответственные воробьи, весенние наряды женщин и вытаявший навоз — и пойдут все эти тонкости наблюдений света и цвета, воды и льда, оттаивающей днем и замерзающей к вечеру дороги, эта игра, это упоение зоркостью затянет, отвлечет от главного, отодвинет еще на год упорный, медвежий — лбом в темный угол — вопрос.
В дверь позвонили. На пороге стоял горбун с саквояжем.
— У вас есть крысы и мыши? — спросил он входя. — Если нет, то распишитесь вот здесь. — И он протянул разлинованный от руки лист.
Второй день метель. Снег несет параллельно земле и крышам. Когда налетает ветер — направление ломается. Над крышами тоже свое движение — скорее парообразное, — снег с крыши клубится волнами. У самого стекла, когда смотришь на улицу, можно различить отдельные снежинки.
Все это уже не страшно. Слой туч неплотен, почти проглядывает солнце. Далеко в поле можно различить светлеющие вершинки сугробов — чего не бывает глубокой зимой. Прибавилось птиц. Поредели стога у леса. Когда стемнело, снег был еще синий, задул такой ветер, что забылось о весенних приметах. В соседях заиграла музыка.
Третий день метель. Ветер не меньше, чем вчера, однако настоящая февральская, беспросветная метель. Тучи тяжелые, плотные, низкие. Воет — лучше не надо.
Легкая весенняя депрессия от недостатка витаминов? от невозможности найти выражение утреннему разгону, пустынным утренним улицам и переполненным лесам — готовым принять — только соответствуй, как, чем? Пока ты томишься у окна, утро набирает силу, грубеет и ничем особенным не кончается: улицы наполняются невыспавшимися людьми, солнце перемещается вокруг теплых стогов; тетерева расселись на березе, замерзшая с вечера лыжня расползлась мокрой солью; скучный бесконечный день, скоро пойдут с работы вставшие раньше всех, тетерева улягутся в зернистый снег; к ночи, когда края лунок начнут обмерзать, по своему вчерашнему следу на заледеневшей снова лыжне побежит лиса. Ее след тянется вдоль просеки, пересекает озеро и спешит в поле, к стогам, где бегают мыши, оставляя извилистые, как будто накапанные двойными каплями следы.
Между тем во втором часу дня успели выгрузить всю мебель. Решили сначала носить небольшие вещи: корзины, картонные ящики, узелки с посудой. Потом принялись за бело-голубой пенал, сервант, шифоньер.
Соседская девочка в малиновой кофте, поправляя грязный платок, жадно глядела на дорогие вещи.
Коротконогий взрослый дебил в распахнутом полушубке качался вместе с деревом на лестнице, прислоненной к березе. Оглядываясь, он остервенело рубил короткой пилой ветки и ствол по аршину, который подставляли ему снизу.
В окнах склонялись грустные детские челки, кричала на балконе полуодетая женщина в накинутом на рубаху пальто, летели ветки, застревая в соседних деревьях.
Третий раз вывели на прогулку эрдельтерьера. Прошел поезд с глиной.
Вычеркиваем бестолково и опрометчиво начатый день. Был ли он, с его дремотой, скукой очереди за молоком, с пасмурным неуклонным потеплением и горячими скамейками перегретой электрички.
Как быстро можно омедведеть. Тяжело переваливаться в своем углу, тяжело поднимаясь, волоча ноги в валенках, неделями не поднимать закатившуюся под стол нужную вещь, быстро оглядываться (взглядывать) в угол, по десять раз в день пить пустой чай и подходить к окну вечером, погасив в комнате свет, чтобы лучше было видно пустую улицу и ближний лес.
Брошенные нераскусанные орехи с острыми следами зубов (потом когда-нибудь — разом всё).
Скворцы у своих скворечников на жердочке — сами как черные дырки. Да-да, именно как черные дырки.
Блестящий, как каштан, конек, куда-то мы с ним скачем. Какое-то низкое место, надо пригнуться, шея, ушки, натянутые поводья.
— Какая это порода?
— Азбекская, — отвечает отец, подаривший лошадку.
Земля носит — носит легко, потом вдруг опадаешь, легкость оказывается иллюзорной, припадаешь все плотнее, разматывается плоская жизнь, когда ей давно следовало пресечься.
У каждой единицы времени есть свой полновесный, в себе завершенный смысл. Можно заупрямиться, отказаться от продолжения, сосредоточиться на постижении именно этой минуты. Однако чаще всего все заедается, заговаривается, забалтывается, разбавляется, и мы существуем, растрачивая никому не ведомые смыслы.
А между тем сколько здесь сейчас счастья и значения! Оставьте меня все. Я остаюсь здесь и буду плакать об этом всю ночь. Пусть выпадет снег и занесет все следы. Утром вода замерзнет в ведре, и, еле волоча ноги, я побреду к колодцу, не поднимая своего опухшего лица. Неизвестно, удастся ли мне разжечь сырые дрова.
Открытие охоты второго мая. Холодная тяга. По почтовой дороге и по просеке еще снег. С утра народ хлопочет в огородах, не слышно тракторов, после праздничных обедов гуляют, где просохло, принаряженные соседи (то есть без телогреек и резиновых сапог).
Ах, на какую тягу я сегодня не пошла. Ветер неожиданно стих, взошла луна.
Он сказал: «Ставь чайник, я только схожу на реку, и будем есть». Больше героиня его никогда не видела. Он тут же утонул до завтрака. Это с детства вдолбленный страх «Иркутской истории», знаменитого спектакля, затверженная паника ожидания.
(Однако потушим лампу и взглянем на дорогу — нет, никого нет.)
Разгульные сынки именитых горожан не звонили домой «сегодня не ждите», солдаты крестовых походов не слали открыток с видами Иерусалима, а у каждой женщины среди ее десятка переношенных, недоношенных и разных детей всегда было несколько «нежильцов», в разном возрасте покинувших этот мир.
Хлопают входные двери, стучат лифты, качаются под фонарями тени чужих мужей, лают собаки на краю улицы, и что-то случилось прикладывается к стеклам и бежит к противоположному окну на шум подъезжающей машины. Вот в ней загорается свет, пассажир с заднего сиденья тянется вперед, хлопает дверца, но зеленый значок не виден, ах да, там есть еще люди. Скорее к выключателю — плетется кто-то без шапки, достает что-то из кармана, снова прячет, подходит не к нашему, соседнему дому и останавливается, отвернувшись к стене. Не станем же мы подглядывать.
Снова зажигаем свет и видим в окнах только себя и свой шкаф.
Глупые няньки, как тогда говорили — домработницы, только что прошедшие санобработку — без этого в городе не прописывали, — шарахаясь от машин, ходили к Инженерному замку болтать с солдатами. «Как зовут тебя, как зовут твою маму?» — спрашивали они шестилетнюю хозяйскую дочь и ее глупую шестнадцатилетнюю няньку.
Эти дурищи больше всего боялись перехода на углу Белинской и Литейного, помня, как на этом самом месте грузовик въехал на тротуар, но именно там надо было идти, чтобы попасть в садик за цирком, так они говорили, куда идут, хотя сами так и кружили у главных ворот Инженерного замка, где помещалось военное училище.