Это вскрикнул не я, но все кровожадные вампиры, что несутся, оседлав ночной ветер, вскрикнули за меня, когда на мой разум обрушилась лавина душегубительных воспоминаний. В следующую секунду я знал все, что было прежде; я вспомнил, что было со мной до того, как я очутился в мрачном замке, окруженном лесом, и узнал частично изменившееся здание, в котором сейчас находился; и что самое ужасное – я узнал то безобразное существо, что злобно пялилось на меня, когда я отдергивал запятнанные пальцы от его руки.
Но мироздание включает в себя не только горечь, но и лечебный бальзам, и бальзам для меня – то, что память сглаживает воспоминания и убирает из них самое страшное. В непереносимом ужасе того мгновения я забыл, что именно потрясло меня, а проблески страшных воспоминаний поглощает хаос мелькающих образов. Грезя наяву, я убежал прочь от громады чуждого замка и мчался быстро и беззвучно в лунном свете. Вернувшись на кладбище с мраморными плитами, я спустился по ступенькам и убедился, что не способен открыть каменный люк; я не огорчился, ибо уже давно ненавидел древний замок и окружающие его деревья. Теперь я летаю, оседлав ночной ветер, вместе с насмешливыми и дружелюбными вампирами, а днем веселюсь в катакомбах Нефрен-Ка в потаенной и недоступной долине Хадоф возле берегов Нила. Я знаю, что свет – не для меня, разве что лунный свет, падающий на каменные надгробия Неб; и веселье – не для меня, разве что не имеющие названия пиры Нитокрис под Великой Пирамидой; и все же в моей новообретенной свободе я почти рад горечи отчуждения.
Ибо, несмотря на дарующую успокоение особенность памяти, мне не удастся забыть, что я изгой; я чужак в этом столетии, среди тех, кто все еще люди. Я осознал это в тот момент, когда протянул пальцы к мерзкому изображению в богато позолоченной раме – протянул пальцы и коснулся холодной жесткой поверхности полированного стекла.
Он
Я увидел его в бессонную ночь, сквозь которую брел в отчаянии, пытаясь спасти собственную душу и зрение. Мой приезд в Нью-Йорк оказался ошибкой; ибо если искал я пронзающего душу удивления и вдохновения в несметных лабиринтах старинных улочек, вьющихся бесконечно от забытых дворов, площадей и набережных к дворам, площадям и набережным, равно забытым, и в циклопических современных башнях и башенках, черным Вавилоном вырастающих под ущербными лунами, то обрел только ужас и уныние, грозившие овладеть мной, парализовать и уничтожить меня.
Разочарование пришло постепенно. Впервые выйдя в город, я смотрел на него на закате с моста, на величественный город над водами, высящийся своими шпилями и пирамидами и словно изящный цветок раскрывающийся над озерцами сиреневого тумана, чтобы играть с пылающими облаками и первыми вечерними звездами. После он осветился – окно за окном – над искрящимися потоками, над которыми плясали и скользили фонари, низкие голоса рожков выпевали причудливую мелодию, превращаясь в усыпанную звездами твердь, исполненную музыки фейри, единую с чудесами Каркасонна, Самарканда и Эльдорадо и со всеми чарами славных и полусказочных городов. Вскоре после этого меня провезли по его старинным дорогам, столь дорогим для моей фантазии узким и кривым переулкам и проездам, где уложенные в георгианском стиле
[16] ряды красных кирпичей подмаргивали крохотными слуховыми окошками над поддерживаемыми колоннами порталами входов, глядевших на позолоченные седаны и обшитые панелями экипажи – и в первом порыве восхищения этими давно желанными для меня предметами я думал, что воистину лицезрею такие сокровища, которые по прошествии времени сделают меня поэтом.
Однако удача и счастье не были суждены мне. Яркий дневной свет озарил всего лишь нищету, отчуждение и отвратительный элефантиаз растущего, ползущего во все стороны камня, над которым луна намекала на очарование и древнюю магию; a по желобам улиц текли толпы приземистых и коренастых мужчин с жесткими лицами и прищуренными глазами, проницательных, не знающих мечты незнакомцев, чуждых тому, что их окружало, не знавших родства с синеглазыми парнями из предшествующих поколений, в сердце своем наделенных любовью к прекрасным зеленым полянам и белым деревенским колокольням Новой Англии.
Посему вместо стихов, на которые я надеялся, явилась зябкая чернота, a с ней и несказанное одиночество; и я наконец познал жуткую истину, которую никто не посмел произнести до меня – неизреченную истину, тайну тайн, – гласившую, что город сей, сложенный из камня и шума, не является живым продолжением Старого Нью-Йорка, как Лондон является продолжением Старого Лондона и Париж – Старого Парижа, но на самом деле умер, и распростертое его тело плохо забальзамировано и заражено странными одушевленными тварями, не имеющими ничего общего с ним, каким он был при жизни. Совершив сие открытие, я потерял сон; и хотя некая часть отрешенного спокойствия вернулась назад, после того как я постепенно выработал привычку днем держаться подальше от улиц и выходить только по ночам, когда тьма наделяет жизнью те немногие призраки прошлого, что еще парят в окрестности, а белые старые двери вспоминают те доблестные фигуры, что некогда проходили сквозь них. Добившись подобного облегчения, я даже написал несколько стихотворений, однако воздерживался от возвращения домой, чтобы не явиться к родным униженным и потерпевшим поражение человеком.
А затем, гуляя бессонной ночью, я встретил его. Это случилось в абсурдном и неприметном дворике, находящемся в гринвичском квартале, в котором по своему невежеству поселился я, услыхав о том, что его называют прибежищем поэтов и художников. Старинные проулки и дома, неожиданные площади и дворики воистину восхищали меня, и, обнаружив, что поэты и художники всего лишь громкоголосые претенденты, чья необычная привлекательность не что иное, как мишура, а образ жизни является отрицанием всей чистой красоты, которая присутствует в поэзии и живописи, остался там исключительно из любви к этим почтенным предметам. Я представлял эти улочки такими, какими они были в пору расцвета, когда Гринвич еще оставался тихой деревней, не поглощенной городом; и в предрассветные часы, когда утихомиривались все гуляки, любил скитаться в одиночестве по загадочным мостовым и размышлять над любопытными арканами, которых не могло не оставить здесь предшествующее поколение. Так я сохранил живой свою душу и получил немногие сны и видения, которых так алкал поэт, обитающий в недрах моей души.
Человек этот попался навстречу мне около двух часов облачной августовской ночи, когда я проходил через уединенные дворики, ныне доступные только через темные коридоры прилегающих зданий, но прежде бывших частями непрерывной сетки живописных аллей. До моих ушей доносились о них смутные слухи, и я понимал, что их не может быть ни на какой сегодняшней карте; но то, что они забыты, лишь делало их более дорогими в моих глазах, и посему я искал их, удвоив обыкновенное рвение. Но и отыскав их, я лишь удвоил свой пыл; ибо нечто в их расположении смутно намекало, что они могли оказаться только немногими из множества подобных схожих, темных и немых переулков, зажатых между высокими глухими стенами и заброшенными задними постройками или в темноте таящихся за подворотнями, о которых не ведают орды чужаков, или же охраняющихся нечистыми на руку и необщительными художниками, чьи обычаи не были рассчитаны на известность или дневной свет.