Поставил Леонтьев на могиле жены сделанный им за зиму редкой красоты крест, а в изножии креста маленький замок птичий, узкая двускатная крыша, под которой жила фотография. Вокруг креста с замком посадил ландыши.
За грядками, за кустом сирени, в дальнем левом углу красовались башни деревянные (вот те были повыше колонн) из серебристого сушняка, некрашеные: Эйфелева, Пизанская, Татлина и Леонтьева.
— Пизанская у художников сейчас. Они еще при Леонтьеве к себе на время унесли скрепы смотреть.
— Просто их должно быть не четыре, а три; их и есть три.
— Мне кажется, он хотел пять поставить, непостроенную колокольню питерского Смольного собора, у него было фото макета, да не успел.
Все серебристые деревянные столпы арт-объекты, скульптуры, стоявшие у двух дорог, задуманные и изготовленные художниками дядей Петей и дядей Пашей (моложе дяди Пети в два раза) вместе с Леонтьевым и появились-то на свет именно из-за этих четырех башен, не моделей, не макетов, не игрушек, образов воплощенных.
Что касается фигур, то и они появились благодаря двум любимым героям Леонтьева: чучелу и снеговику. Впервые художники приехали зимой, и, увидев трех снеговиков, налепили еще штук шесть, а потом Леонтьев, развеселившись, еще три поставив, сказал: «Летом приезжайте, вдарим по чучелам». Что и было исполнено. Художники и Леонтьев, рукоделы и фантазеры, прямо-таки нашли друг друга.
За колоннами, между ними и сараем, стояло несколько шестов, нет, все-таки большие столпы просек были помесью колонн и шестов. На деревянные шесты-вешки вдоль зимних троп и дорог Леонтьев стал сажать деревянных птиц: сову, ворона, сокола, птицу просто; некоторые сидели, раскинув крылья, то ли только что сели, то ли взлетали. В заросшем крапивой саду уехавших в город Дометовых хотел он поставить посередке крапивного леса шесток с крапивником. Они спорили с дедом Онисифором — ухаживать ли за участком дометовским, увеличив площадь своих грядок и картофельных прямоугольников за его счет; крапива, говорил Леонтьев, скоро окажется в Красной книге, да и нужна, и от простуды сушим, и для кроветворения, и от прострела хлещемся, давай, оставим как есть. И оставили как есть, соблюдали только тропку к крыльцу, да финскую розу у дома, чтобы нежитью не пахло. А до шеста с крапивником все руки не доходили.
— Все-таки спивался он мало-помалу, — сказал дед Онисифор, — побеждал его зеленый змий. При жене лучше держался. Давно ведь началось-то.
Тут вспомнилось мне, как встретил я свою однокурсницу с возлюбленным ее, высоким красавцем, перманентно пьющим, очень одаренным художником. Он пошел в картофельный ряд рынка, она остановилась со мной поболтать.
— Что ж ты такая мрачная, — спросил я. — Генрих твой сейчас в порядке, трезвый, тихий, не пьет.
— Это по-твоему он не пьет, — возразила она. — А по-моему он силы копит, чтобы в запой впасть.
Не раз потом мне на ум приходило это ее «силы копит».
Перерывы между леонтьевскими запоями были большие, за лето мы его пьяным большей частью не видели. Кроме одного раза. Я шел мимо его дома с этюда, калитка нараспашку, что-то темное ворохается во дворе, точно забредший зверь. Леонтьев подымался, земля вертелась, его снова клонило к ней притяжением адова магнита, он падал, опять пытался встать, вставал, падал, на четвереньках добрался до полной дождевой воды бочки под водостоком, цепляясь за бочку, встал, макал голову в воду, весь заплескался, упал с разворотом, его заклинило между бочкой и домом и он моментально уснул, бледный, в неудобной позе с вывернутыми руками и ногами. Вода стекала по лицу, лила за шиворот с волос. Дед Онисифор смотрел из-за забора.
— Давайте его в дом затащим, уложим, — предложил я.
— Даже и не думай, — сказал дед. — Еще забуянит или приступ судорожный с ним станется. Пусть спит. Через час встанет, пойдет, в кровать завалится и проспится. Иди уже, только калитку притвори.
Через час, крадучись, пошел я дедовы слова проверить. Никого на участке, одинокая бочка, в доме тишина, на крылечке спит маленькая кощонка Маринка, возле крыльца дремлет приходящий пес Свободный: сторожит сон хозяина.
Назавтра увидел я Леонтьева преувеличенно аккуратным, выбритым, собранным, разве что молчаливей обычного, — и сделал вид, что ничего не было.
С первого знакомства, с первого лета, я узнал, что Леонтьев пишет, у него издаются рассказы и повести, в город он ездит в издательства, и в Союзе писателей состоит, где смотрят на него, писателя из народа, как на самородка. «Как на чудище трехглавое», — сказал он мне тогда. Критики сравнивали его героев с персонажами Зощенко и Шукшина. Пил ли он, когда ездил в город? Я не знаю. Если поездка совпадала с загадочным и невычислимым циклом запоя, думаю, да. Если не совпадала — являлся тихим, каким увидел я его после сцены около бочки, сверхаккуратным, преувеличенно корректным.
В доме было как всегда прибрано, вещей немного, минималистский интерьер с принесенными тремя предметами иного стиля, всё из той же, в итоге спаленной, усадьбы: резное кресло модерн под готику с высокой спинкою, буфет с зеркалом, застекленный книжный шкаф.
— Вот тут, наверху, на буфете, на уголочке, заповедная бутылка и стояла, — подал голос дед. — Я все удивлялся: что это он в сельпо за три километра за водкой выдвигается, когда у него вон на буфете своя пол-литра есть? Он говорил: особое зелье, плохой человек подарил, пусть стоит. А как утонул он, зашли мы с художниками, сразу я приметил: нет бутылки-то.
— Может, паленая была водка? — предположил я. — И он отравился?
— Какая водка? Коньяк стоял. Коньяка паленого не бывает.
В лесах
— Феденька, она взяла у меня тряпочек и нитку с иголкой.
— Вот и хорошо.
— Ничего хорошего. Она шьет эту чертову куклу для черной магии.
Капля возилась с шитьем, Нина с обедом, я с картофельным полем.
— Пойду погуляю, — сказала Нина. — Посмотри за ней.
Я видел: Нина пошла к просеке.
— Капля, — сказал я, — помоги деду Онисифору с рассадой, пожалуйста, а я пойду за Бабилонией присмотрю, чтобы не заплутала.
Я и вправду не любил, когда она уходила одна.
— Ладно, — сказала Капля, откладывая свою чертову куклу.
Я шел за Ниной леском, крадучись, чтобы она не видела меня. Я знал, куда она идет: к маленькой церкви, которую восстанавливали дед Онисифор и Леонтьев с художниками.
Аккуратные строительные леса обводили церквушку снаружи и изнутри, внутри полы были застелены пленкой, газетами, по центру лежали мостки из досок, — уже не руины, еще не храм.
Нина вошла, я остался, незамеченный ею, у входа.
Я хорошо слышал ее голос.
Она легла на доски, глядела вверх, где с купола — единственное полностью расчищенное и отреставрированное изображение — смотрел на нее Христос.