Но я снова вспомнил кинцукурой: как что-то нужно сначала разбить, а потом склеить и сделать более прекрасным. Подумал о том, что мне всегда нравились сломанные вещи, предметы с пятнышками, выбоинами, трещинами. Наверное, поэтому мне и понравилась Грейс Таун – сломанная вещь в человеческом обличье. А теперь из-за нее я тоже стал такой вещью.
Грейс может навсегда остаться сломанной, но я надеялся, что мои кусочки все же можно склеить золотыми швами, что слезы в моем сердце высохнут и на их месте возникнут сияющие шрамы.
И в тот момент у меня в кармане зажужжал телефон.
ГРЕЙС:
Я у входа в кабинет.
ГЕНРИ:
Зачем ты здесь?
ГРЕЙС:
Лола рассказала про тему. Хочу кое-что написать.
– Ты – дьявол, – сказал я Ла и встал.
Мое истерзанное, распухшее сердце обливалось кровью.
– В постели – да! – ответила она.
Я вышел в кошмарный бледно-розовый с лимонным коридор, вопреки себе желая Грейс Таун всего самого худшего. Я надеялся, что она будет жалеть о своем решении до конца жизни, что оно вонзится в нее как горячий кинжал и будет жечь ее до конца дней. Я представил ее старой, тощей, на смертном одре, со слезами сожаления на глазах за то, что не прожила жизнь со мной. Лишь тогда я почувствовал себя отомщенным.
А еще в тот момент мне захотелось сделать то, чего я раньше никогда не хотел. Например, разбогатеть. Стать знаменитым. Жениться на супермодели и каждую ночь иметь ее в роскошном белье. Мне хотелось, чтобы все мои жизненные достижения стали большим плевком в лицо Грейс Таун. Я хотел уничтожить ее своей исключительностью.
Но когда я дошел до конца коридора, моя ненависть частично испарилась. Почему мы всегда стремимся причинить боль тем, кого больше всего любим? Два дня назад я любил ее, а теперь мечтал ранить ее душу. Зачем? Потому что она меня обидела? Потому что не полюбила, как любил ее я?
Нельзя ненавидеть человека за то, что он чувствует одно, а не другое. Грейс сделала то, что считала нужным. Я не мог требовать большего.
Она сидела на том же месте, где ждала меня, когда нас впервые вызвали к Хинку. Мы описали круг и вернулись туда, откуда начали.
– Хенрик, – тихо проговорила она и пригласила меня сесть на то самое место, где я когда-то неуклюже сидел, боясь пошевелиться. – Я хотела тебе кое-что подарить.
– Не могу, Грейс. Я больше не могу.
– Я знаю. Знаю. Поверь мне: это последнее.
Будь это обычный разговор, она бы извинилась, что вырвала сердце из моей груди. Но Грейс не была обычной и не понимала, что порой одного извинения достаточно. Вместо этого она вручила мне маленький конверт с надписью «Лично редактору» и произнесла:
– В тот день, когда мы начали работать в газете, ты спросил, почему я передумала. Я так и не ответила, а зря, ведь я знала, почему.
– Слушаю.
– С тех пор как его не стало, я каждый день могла думать только о нем. Первые несколько недель после аварии боль казалась чем-то предсказуемым. Я позволяла себе чувствовать ее. Я и раньше теряла любимых. Я почти всех потеряла и знала, что такое горе. Боль притупляет лишь время, и лишь когда голова наполняется новыми воспоминаниями, те вклиниваются между тобой и трагедией. И вот я ждала, когда же станет легче. Ждала, когда в голове перестанет прокручиваться кинохроника наших счастливых дней. Ждала, когда горе прекратит сотрясать меня так, что невозможно дышать.
Но легче не стало. И вскоре я поняла, что просто не хочу, чтобы стало легче. Я носила его с собой как груз, и это было очень утомительно, но я это заслужила. Я заслужила эту ношу, эту боль, и когда горе его родителей стало слишком тяжелым, я забрала часть себе.
А потом я встретила тебя. В первый день, когда мы разговорились, я не вспоминала о нем целых двадцать минут. Кажется, совсем немного, но для меня это был рекорд, и после я ощутила такую легкость – я готова была взлететь! В ту ночь я проспала четыре часа, ни разу не проснувшись. Я поняла, что это из-за тебя. Не знаю, как или почему, но, когда я была с тобой, горе отступало.
– Но этого оказалось недостаточно.
– Ах, Генри, – она придвинулась ближе и погладила меня по щеке.
Я закрыл глаза, растаяв от ее ласкового прикосновения, а потом ощутил ее невозможно мягкие губы на своих губах.
– Зачем ты так меня целуешь? – спросил я, когда она закончила.
– Как? – спросила она и чуть отодвинулась в сторону.
– Как будто любишь.
Грейс посмотрела на мои губы, потом снова взглянула мне в глаза.
– Я по-другому не умею.
Потому что Дом был ее первым и единственным до меня. Потому что она научилась целоваться у любви всей своей жизни.
И только тогда я наконец понял, что был всего лишь эпизодом в чужой истории любви, великой любви, но не моей, как я надеялся; я оказался лишь второстепенным героем, сюжетным приемом, из-за которого главные герои никак не могут быть вместе. Будь это «Дневник памяти», будь Дом еще жив, он стал бы Элли, Грейс – Ноа, а я – той рыжеволосой цыпочкой, не помню, как ее звали, той, которая осталась ни с чем, но сделала вид, что так и надо.
Я был для Грейс не просто вторым после Дома (с этим я смог бы жить); я оказался незначительным, третьестепенным героем, абсолютно случайным человеком, и меня убивало, что я так долго не мог этого понять.
И первое, о чем я, дурак, подумал, было то, что я заставлю ее страдать, если когда-нибудь она решит вернуться ко мне. Через месяц, через год или через десять лет Грейс Таун наконец искупит свою вину перед Домом, прочувствует всю боль, которую заслужила его смертью, и тогда уж я заставлю ее побегать за мной, как когда-то я бегал за ней. В конце концов она придет ко мне ночью в грозу с бумбоксом на плече, и я увижу ее, промокшую под дождем, – увижу то, что хотел с самого начала. Она бросится мне на шею, и, боже, как это будет круто.
Но, глядя, как она на меня смотрит, я понимал, что этого никогда не случится. Глядя, как она смотрит в мои глаза, я понял, что знаю о ней очень мало. Все, о чем я хотел ее спросить, все, что я хотел узнать – о ее детстве, о матери, о будущем, – я так и не узнал.
Грейс ждала, что я заговорю, но я молчал. Потому что все было уже сто раз сказано, и я устал, так устал повторять одно и то же без толку. Так что она схватилась за голову и громко выдохнула. А потом сделала то, чего я совсем не ожидал. Грейс Таун улыбнулась. Улыбнулась не только губами, но и глазами, в углах которых появились маленькие морщинки. Солнечный свет упал на ее радужки, и они стали почти кристально прозрачными. Мое сердце затрепетало от того, как она была прекрасна, и я ненавидел ее за то, что она не моя.
– Ты просто удивительное скопление атомов, Генри Пейдж, – произнесла она и улыбнулась шире, а потом беззвучно рассмеялась, скорее, даже выдохнула через нос. Опустила руки, выпятила губы и кивнула. Улыбка стерлась с ее лица.