Поскольку Бак почти не умел читать и писать, он ничего не написал, зато оказалось, что он отлично рисует – даже лучше Лолы. Та поручила ему рисунки. До двух часов он делал наброски часов, собак, дохлых рыб и один особенно отвратительный анатомически точный рисунок отвисшей кожи на локте (ему позировал Билли). Потом и Бак ушел домой.
В три часа ночи, дважды заказав пиццу (Сэйди оплатила) и несколько раз сбегав в ближайший супермаркет за четырьмя бутылками «доктора Пеппера», упаковкой «ред булла», семью хот-догами и мешком конфет, мы решили лечь спать.
Мюррей и Мэдисон Карлсон уснули на линолеуме в коридоре. Мюррей свернул куртку и подложил ее под голову Мэдисон как подушку, а она положила руку ему на грудь. Они прижимались друг к другу очень тесно. Вот оно что, – подумал я.
Сэйди уснула на диване, прижав Райана к груди. Они спали как ангелочки, а глаза бегали туда-сюда под тонкой кожей век.
– Садс, – шепнул я и ткнул ее в плечо, – пора домой.
– Я нарочно устроила пожар в кабинете труда, – сонно проговорила она и встала, по-прежнему прижимая Райана к груди и поддерживая его головку тонкими пальцами. – Вот в чем я хочу исповедаться. Это из школьного.
– Значит, о сексе, наркотиках и рок-н-ролле не жалеешь? – спросила Лола, потянувшись в офисном кресле.
Она выглядела точно так, как я себя чувствовал: как будто девяносто процентов моей крови заменили кукурузным сиропом с высоким содержанием фруктозы, кофеином и бетонной пылью.
– О нет. За это извиняться не буду. Не собираюсь даже. Меня только одно мучает – тот пожар. Это изменило Хотчкисса раз и навсегда.
– Мистер Хотчкисс вел у вас труд? – оторопел я.
– Ага. Он обожает выпечку. То есть реально печет для удовольствия. Как-то раз я испекла лимонные капкейки – ты их пробовал, Генри, – и он поставил мне пятерку. Но в тот день у меня было такое настроение… типа, долой патриархат и все такое, и мне стало противно, что труд вообще существует как предмет, ведь на дворе двадцать первый век, блин, а мы все печем! И я взяла и подожгла плиту на кухне. – Сэйди зевнула. – Это был мой самый ужасный поступок в старших классах. Серьезно. Когда Хотчкисс тушил пожар, у него сердце разрывалось, я видела.
– У нас еще осталось свободное место, – Лола взяла бумагу и ручку и вручила их Сэйди. – Хочу сделать разворот с признаниями, написанными от руки.
Сэйди уставилась на ручку и листок бумаги.
– А какой срок давности преступления для поджогов? – спросила она, но не стала ждать, пока мы погуглим ответ, и начала писать. Она наклонилась над бумагой, и Райан проснулся.
– Привет, мама, – сказал он и коснулся ее лица.
– Привет, малыш, – ответила она и передала признание Лоле. – Ну что, по мороженому?
Райан кивнул. Мы с Лолой погасили свет, а они ждали нас в тусклом коридоре, вполголоса обсуждая, чем займутся завтра. Утром пойдут в зоопарк. Потом пообедают в парке. Затем Райан поедет ночевать к папе, а мама пойдет на работу.
Глядя на них, я вспомнил о том, что сказала Грейс в тот вечер, когда напилась на ярмарке: что я любил не настоящую ее, а свою фантазию, которой больше не существовало, – тень ее настоящей.
В детстве мне нравилась легенда о Сэйди. Слухи, как светлячки, сопровождали ее повсюду, и я обожал эти истории. Я их до сих пор любил. Но эта Сэйди – та, что спасала жизни и смотрела на своего маленького сына так, будто он был сделан из сияющих бриллиантов, блинчиков в постель на завтрак в воскресенье и грозы после семилетней засухи, – эта Сэйди нравилась мне даже больше.
Что если возможно любить две разные версии одного и того же человека? Что если кто-то все еще ждет искупления грехов, которых больше нет?
Воскресенье выдалось тяжелым. В семь утра мы с Лолой встретились у моего дома. Фонари горели ярче акварельного рассвета. Она сунула мне большой стакан с кофе и произнесла: «Не говори со мной два часа».
Я и не говорил.
У входа на кафедру английского нас уже ждал Джим Дженкинс. Мы сели, включили компьютеры, попытались не умереть. Умерли, и не раз. Мои глаза утратили способность увлажняться, так что я провел утро, попеременно убивая свою пищеварительную систему «ред буллом» и растирая глаза до красноты.
Когда Ла наконец нашла в себе силы общаться, она показала мне обложку. Черно-белая фигурка девушки на фоне черно-белой вселенной; вместо головы – взрывающаяся сверхновая. Иллюстрация напоминала обложку старого романа ужасов. Хотя поверх фигурки красовались оранжевые буквы «Искупление», я все равно понял, что это была Грейс – призрачная имитация ее реальной фигуры.
– У меня остались фотки с той съемки. Но я могу взять другую модель, картинку из Интернета, если хочешь.
– Нет, эта подходит идеально, – ответил я. – Распечатай в полный размер. Прикрепим на стену, пусть все увидят.
Так мы и сделали. И все увидели. В десять пришли младшие редакторы, вскоре за ними – Бак, потом – что удивительно – две девчонки, которые вчера были на вечеринке у Хеслина. Он рассказал им, чем мы тут занимаемся, и они решили зайти. Большинство разворотов были уже готовы, кроме страниц с письменными признаниями. Девчонки решили, что это отличная идея (обе были с похмелья).
Они признались в своих грехах, отдали нам листки. Мы заверили их, что все грехи будут отпущены.
А потом пришли еще люди. И еще. И еще. Когда набралось восемь человек, Лола сделала табличку «Покайся, и да простятся грехи твои» и прикрепила ее на почтовый ящик в коридоре. Каким-то образом об этом пронюхал Мюррей и к обеду явился в костюме священника, притащил даже святую воду. Он сел у входа в исповедальню и приветствовал каждую заблудшую душу, забредавшую на кафедру английского. Наши одноклассники, знакомые, незнакомые ученики из других классов все приходили и уходили, а новость о том, что мы делаем, просочилась на «Фейсбук».
В пять часов вечера я спросил Лолу:
– Ну, сколько осталось разворотов?
Она ответила:
– Одна свободная страница.
– Черт, и что будем делать?
Она закатила глаза:
– Пора тебе исповедаться, тупица.
И я сказал:
– О-о-о.
А потом я взглянул на черно-белую фигурку с взрывающейся звездой вместо головы и подумал, как по прошествии времени начинаешь понимать, что человек с самого начала отравлял твое существование. Грейс столько раз разрывала меня на кусочки и склеивала, что я поверил, будто это мне и нужно. Любовь-кинцукурой, сломанная и потому прекрасная. Но нельзя разбивать кого-то бесконечно, ведь наступит день, когда починить его будет уже невозможно, как листок бумаги, который можно сложить пополам лишь определенное количество раз, после чего он просто отказывается складываться.
Я сидел, ощущая зубную боль во всем теле, и в голову лезли мысли вроде «жаль, что мы вообще встретились» и «зачем она меня поцеловала». Будь у меня такая возможность, я бы сделал то же, что герой «Вечного сияния чистого разума»: стер бы ее из памяти, вырвал бы тот кусок души, к которому она себя пришила.