Она слегка рассмеялась. Было приятно видеть, как понемногу к ней возвращается легкость.
— Вина-то не ваша, — заметила она. — Вы не сделали ничего дурного.
— Точно. Попадись мне этот сукин сын, именно это я и скажу ему про вас.
Теперь на ее лицо, похоже, вернулась так присущая ему мягкая улыбка. И я подумал: «До чего же невелика цена за это».
— С той стороны здания, в переулке между нами и банком, есть шланг. Он очень длинный. Мы им пользуемся, чтобы мыть у входа.
— Прекрасно. Я мигом обернусь.
Я вышел в прохладное утро, радуясь простому, вполне понятному заданию. Когда-то этот утренний час мой отец называл гражданским сумраком — первые несколько минут, когда становится различима рука, поднесенная к лицу. Плюс этому помогал и уличный фонарь на углу. И все же для всего мира это выглядело как декорация для кино. Я не был уверен, что находился в реальном месте.
Я поднес ведро к витрине и, стараясь не думать, кто и почему швырнул в нее сырые яйца, соскреб их со стекла. Произошло это недавно, засохнуть они не успели, так что на мытье не ушло много времени. Я вслушивался в то, как сердито шуршала щетина щетки по шероховатому кирпичу под витриной, и эти звуки успокаивали меня по причине, которую мне никак не удавалось уловить. Я чувствовал, как щемила мышца на спине, которую я ушиб накануне вечером. Только было все нормально. Не слишком ужасно. Я дотянул шланг из переулка и струей смахнул пену, пользуясь силой воды, смыл и яичную скорлупу с тротуара в водосток. Вернул шланг на место, предварительно отключив его и выпустив воду, остававшуюся внутри. Потому что… Не знаю, почему. Просто был приучен так делать. Вылив мыльную воду из ведра в водосток, я пошел обратно в пекарню.
Девушка подняла взгляд и улыбнулась мне. Она только-только замесила на столе громадную гору теста, которому предстояло вскоре стать моим утренним пончиком. Я застыл на какое-то время в дверях, наблюдая, как она раскатывает тесто тяжелой деревянной скалкой, совершая движения, пожалуй, чересчур быстрые для моих глаз, чтобы можно было за ними уследить.
— Можете пока просто оставить ведро под раковиной. И помойте руки в том умывальнике или пройдите в ванную. Спасибо вам.
— А-а, пустяки.
Только это не было пустяком.
Когда я вернулся с вымытыми руками, она кивком головы указала на высокое сиденье, куда я и уселся.
И стал смотреть, как она нарезает пончики.
В правой руке она держала металлический резак для печенья (ну, в форме пончика) и двигалась вдоль пласта теста с дикой скоростью, оставляя в нем прорези в форме классических пончиков и уже с дырками по центру. Левая рука двигалась следом, собирая колечки, оставляя сердцевины на столе и бросая идеальные круги в проволочную корзину.
— Хотите поговорить об этом? — спросила она.
— О чем? — спросил я, думая, что становлюсь похож на своего брата. Я только и мог вообразить, что она имеет в виду яйца на витрине, а тут много обсуждать и не требовалось. Я, во всяком случае, к этому не стремился.
— Вы сказали, что намучились ночью с Беном.
— А-а. Было дело. Н-да. Не столько ночью. Скорее вечером. Потом он ушел спать в восемь часов, все это забыв, а я сам устал так, что не спал до половины четвертого, а потом в двадцать минут седьмого Бен поднял меня с постели, чтобы я отвез его на работу. Вот потому-то у меня и усталый вид. То есть больше обычного.
— Выпейте кофе.
— Отличная мысль!
И я пошел и налил себе чашку.
— Вот, — сказала она, когда я вернулся с кофе и сел. — Хотите об этом поговорить?
Я засмеялся. На душе было хорошо. Уж и не помню, когда такое случалось в последний раз.
— Вроде только что поговорил.
— Что ж, прекрасно. Если это все, что вы хотите сказать, тогда прекрасно. Вам решать.
Подув на кофе, я сделал несколько глоточков. Больше никакой другой кофе пить не стану. Если же все-таки придется такое делать, то никакой другой не будет так хорош.
— Он не понимает… про мою маму. Нашу маму. Он словно буквально не понимает, что означает смерть. Нет, я вовсе не виню его. Просто хочу сказать, Бен способен осознать только то, что доступно его пониманию. Поэтому он до сих пор думает, что мама вернется, отчего у меня разрывается сердце. Вот я и пытался найти подходящий способ помочь ему с этим. Я просто сказал, что, может, даже если он не сможет больше видеть ее, он все равно будет чувствовать ее. Чувствовать, что она рядом. И это оказалось ошибкой. Началась истерика. На… ладно, не хочу преувеличивать и утверждать, что на часы. Минут на двадцать пять, может быть. Только… позвольте признаться, что по ощущениям будто не один час и не два.
Она опустила сетку с пончиками в горячее масло, и шипение и жар заставили меня вздрогнуть. Она глянула через плечо.
— Если случилась истерика, значит, он понимает.
— В каком-то смысле. Да.
— А вы? А вы чувствуете, что ваша мама все еще с вами?
— Вчера вечером почувствовал.
— Хорошо.
Долгое молчание. Достаточно долгое, чтобы достать пончики из кипящего масла, и теперь я смотрел, как их глазировали большой разливной ложкой прямо на подставке, а излишки глазури стекали обратно в металлическую емкость.
Девушка подала мне пончик на бумажной тарелочке.
— Осторожно, — предупредила она, — горячий. — Потом, как раз когда я меньше всего ожидал, спросила: — Вы собираетесь определить его в какое-нибудь специализированное место?
— О, нет, — выпалил я, даже не успев подумать. — Такого моей маме я бы сделать не смог. Я причинил ей достаточно боли для одной жизни.
Она склонила головку набок, но ни о чем не стала спрашивать.
Мне же не хотелось распространяться, но было слишком поздно. Я уже дал маху. Теперь придется продолжать. Иначе то, что она себе вообразит, будет еще хуже.
— Просто… Мне следовало остаться и помогать заботиться о нем. Я знаю, что должен был так сделать. Всегда знал. Но — не остался. Только стукнуло восемнадцать, и я убежал. И все эти годы чувствовал себя дерьмово. И, очевидно, это чувство снова преследует меня. Как карма, только на протяжении одной и той же жизни. Однако… определить Бена в какой-то дом…
— Я рада, — сказала она. — По-моему, он был бы несчастлив.
— Он бы тосковал. И мама. Она перевернулась бы в могиле.
И, едва последнее слово слетело с губ, я сломался.
Заплакал.
Вот, такие дела.
Пять или шесть дней — ничего. Ну, слегка вспотел, немного там подрожал, тут слегка вскрикнул, но — без слез. Зато, когда сказал то, о чем долго молчал, вот тебе на. Моя мама в могиле. Образно говоря. Отрицание этого дало трещину, как лед на реке в первую оттепель. Теперь уже не остановить, раз лед уже пошел трещинами. Они разбегаются. Разрастаются. Вся эта стена льда просто… ну, всем известно, что с ней делается. Она рушится… Можно возводить преграды сколько душе угодно. Но они рухнут.