Публика в зале снова начинает дышать. Люди переглядываются с соседями, им не совсем ясно, что они должны чувствовать. Он взволнованно и сердито смотрит на меня со сцены. «Этого точно не было в программе, – передает он мне на нашей личной частоте, понятной и мне, и ему, – и это абсолютно неприемлемо. Я хотел, чтобы ты видел меня нетто, без всяких добавок». Затем он приближается к самому краю сцены и опускается на одно колено. Все держа руку у лба, он смотрит на нее:
– И как, ты сказала, тебя зовут?
– Не имеет значения…
Когда она втягивает голову в плечи, становится заметным маленький горбик чуть ниже затылка.
– Это имеет значение, – говорит он.
– Азулай. Мои родители – светлой памяти Эзри и Эстер.
Она ищет на его лице хоть какой-нибудь знак того, что он ее узнает.
– Вы, конечно, не можете их помнить. Мы жили там совсем недолго. Мои братья ходили стричься к вашему отцу.
Когда она забывает следить за собой, дефект речи становится более заметным. Словно в горло воткнули что-то раскаленное.
– Я была маленькой, восьми с половиной лет, а у вас уже, наверное, была бар-мицва
[44], и все время на руках, даже со мной разговаривали вот так, снизу.
– Только для того, чтобы взглянуть, что там у тебя под платьем, – говорит он, подмигивая публике.
Она сильно встряхивает головой, отчего башня из волос раскачивается:
– Нет, неправда! Вы три раза говорили со мной, и у меня было длинное голубое платье в клеточку, и я тоже говорила с вами, хотя это было запрещено.
– Запрещено? – Он коршуном с выпущенными когтями набросился на это слово. – Но почему? Почему это было запрещено?
– Не имеет значения.
– Конечно же имеет! – Его рык исходит из самого сердца. – Что же тебе сказали?
Она категорически качает головой.
– Только скажи, что тебе сказали.
– Что вы сумасшедший мальчик, – выпаливает она наконец. – Но я все-таки разговаривала с вами. Три раза разговаривала.
Она замолкает и глядит на свои пальцы. Лицо ее блестит от пота. У столика за ее спиной женщина, склонившись к мужу, что-то шепчет ему на ухо. Мужчина согласно кивает. Я в полном замешательстве. Голова идет кругом. Быстро пишу на салфетке, пытаюсь привести мысли в порядок: «Мальчик, которого знал я. Мальчик, которого знала она. Человек на сцене».
– Значит, ты говоришь, что мы разговаривали три раза? – Он сглатывает слюну, и, судя по выражению его лица, очень горькую слюну.
– Валла, чудесно…
Он усилием воли заставляет себя воспрянуть и подмигивает публике:
– И ты уж точно помнишь, о чем мы говорили?
– В первый раз вы сказали мне, что где-то мы уже встречались.
– Где?
– Вы сказали, что все происходящее в вашей жизни случается во второй раз.
– И ты так долго помнишь, что я сказал именно это?
– Еще вы сказали, что мы вместе были детьми Холокоста, или Библии, или во времена первобытного человека, вы не помнили, где именно, – но там мы встретились впервые, и вы были артистом в театре, а я была танцовщицей…
– Дамы и гос-по-да! – Он рывком вскакивает, криком перебивает ее, быстро удаляясь от края сцены. – Перед нами редчайшая характеристика вашего истинного друга тех времен, когда он был еще маленьким. Разве я вам не говорил? Не предупреждал? Деревенский дурачок, сумасшедший мальчик! Вы сами это слышали. Да еще пристает к маленьким девочкам, педофил, а вдобавок ко всем несчастьям еще и живет в мире фантазий. Мы вместе были в Холокосте, в Библии… Скажите на милость!
И тут он, обнажая зубы, заливается звонким, переливчатым смехом, который никого не убеждает. Заодно он бросает на меня потрясенный взгляд, будто подозревает, что к неожиданному появлению этой маленькой женщины и я приложил руку. Киваю, словно приношу свои извинения. За что я должен извиняться? Я и в самом деле с ней не знаком. Ведь я никогда не был в его квартале Ромема, и всякий раз, когда я говорил, что готов проводить его до самого дома, он отказывался, увиливал, придумывал отговорки, сложные и запутанные истории.
– И поймите, так со мной всегда! – Он чуть ли не орет во все горло. – Даже животные в Ромеме надо мной потешались. На полном серьезе: был там один черный кот, которые плевался всякий раз, когда я проходил мимо него. Расскажи им, лапочка…
– Нет, нет…
Пока он обращается к публике, ее короткие ножки бьются под столиком, будто кто-то ее душит и ей не хватает воздуха.
– Вы были самым…
– И верно, мы играли в медсестру и врача, и я был медсестрой?
– Все это неправда!
Она кричит во весь голос, с трудом спускается со стула и стоит на полу. Трудно даже поверить, до чего же она маленькая.
– Зачем же вы так? Вы были хорошим мальчиком!
Зал замер в полной тишине.
– Что это?
Он фыркает, и одна его щека пылает, будто от неожиданной сильной пощечины, пожалуй, еще более сильной, чем те, которые до того он отвешивал себе сам.
– Как ты меня называла?
Она снова взбирается на стул, погружается в себя, мрачнеет.
– Ты знаешь, Тамболина, что я могу привлечь тебя к суду за нанесение ущерба моему злому имени?
Он обеими руками хлопает себя по бедрам, смеется. Умело извлекает раскаты смеха из недр живота, но почти вся публика отказывается хохотать вместе с ним.
Она склоняет голову. Мелкими точными движениями шевелит под столом пальчиками маленьких рук. Пальчики одной руки встречают пальчики другой, затем эти пальчики над теми, а потом те пересекаются с этими. Танец с секретом, по собственным правилам.
Глубокое молчание. Представление в секунду скомкано. Он, на сцене, снимает очки и с силой трет глаза, глубоко, с чувством вздыхает. Люди в зале отводят от него взгляды. Смутное состояние угнетенности растекается по всему залу, словно откуда-то распространяется слух о серьезном нарушении порядка.
Он, разумеется, улавливает, что вечер ускользает из его рук, и моментально осуществляет что-то вроде внутреннего слалома: почти слышно постукивание деталей механизма. Широко раскрывает огромные глаза и являет публике озаренное радостью лицо:
– Вы – потрясающая и единственная в своем роде публика! – выкрикивает он и вновь мечется по сцене, стуча своими дурацкими ковбойскими сапогами. – Братья и сестры мои, душа каждого из вас – уникальна…