Рева сгреб ватник и ушел.
На улице стояла голубая «Победа» секретаря горкома Пшеничного. Рева вспомнил, что на его жалобу ему ответили, будто он наказан правильно, и стал решительно кружить вокруг «Победы», ожидая секретаря.
На крыльце показался Миколаич, наряженный в белую рубаху и грубошерстный костюм.
— Беда, Миколаич! — крикнул Рева. — Пусть твой зять выйдет! Вопрос жизни и смерти.
— Стоп! Так не пойдет, — раздался сверху громовой голос. — Рева не должен просить. Он требует!
— Что тебе? — спросил Миколаич, оглядываясь.
— Зятя зови! — потребовал Рева и вошел в калитку.
— Он занят.
— Нехорошо, Миколаич. Наша жизнь рушится, а ты как слепой.
Рева решительно двинулся в дом.
За столом сидели незнакомые люди, разговаривали. Рослый мужчина в кожаном пиджаке спорил с бледнолицым худощавым брюнетом о том, что представляет из себя Грушовка. Пшеничный молча попыхивал прямой трубкой, слушал разговор, досадливо хмурясь. И тоже был одет странно: в синие хлопчатобумажные штаны и бежевую суконную курточку. Катерина Пшеничная была с накрашенным лицом, постреливала глазами в сторону кожаного пиджака и курила сигарету. Рева остолбенел. Жена секретаря курила!
— Товарищ Пшеничный, — сказал он. — Пусть я злодей…
— Кто это? — спросил рослый, в кожанке. — Не мешайте. — И продолжал свое: — Сейчас очевидно, что сценарий надо дорабатывать на ходу. Мы считали…
— Но семья меня преследует! — перебил его Рева. — А в семье должны уважать родителей.
— Товарищ, закройте дверь с той стороны! — прикрикнул рослый. — Мы считали, что в центре должна быть шахта. Но это неправильно. В центре будет Грушовка. Поселковая патриархальщина сталкивается с индустриальной эпохой. Средина века! Естественно, драматизм самого исторического процесса. Перелом. Надо усилить конфликт в семье Пшеничных. У Кати — корни в Грушовке, она горожанка только внешне… Вы ввели в сценарий ее соседку Татьяну, одинокую инженершу. Ну так смелее сыграйте на контрасте. Пусть Пшеничный влюбится в нее, что ли!
— Сто раз было, — заметил Пшеничный. — Передовой муж, отсталая жена.
— Я в порядке размышления, — сказал рослый. — В принципе, все уже было.
— Но ведь у Пшеничных любовь, — заметила Катерина.
— Да, любовь. Ну и что? Пшеничный любит грушовскую девчонку Катю, а тут на его глазах вырастает образованная городская дама. Вот она учится, работает, преображается.
К Реве подошел пожилой мужчина и отвел его к окну с геранью.
— Чего тут творится? — спросил Рева.
— Работаем. Кажется, будем менять пластинку. Вы кто?
— Я мастер угля Рева Анатолий Иванович.
— Понятно. А я заместитель министра угольной промышленности Точинков Иван Кондратович.
Рослый раздраженно посмотрел на Точинкова, тот понимающе кивнул.
— Что же вы конкретно предлагаете? — спросил бледнолицый брюнет. — Сценарий утвержден худсоветом. Я профессиональный кинодраматург, у меня девять фильмов…
— Борис, я уважаю ваш талант! Но здесь нужен еще взгляд современного человека. Нужна обобщающая метафора. — Рослый неопределенно повел рукой. — Вот, например, у меня дома есть горный хрусталь, а внутри его есть кристаллы эпидотов, которые он поглотил, потому что растет быстрее. Я представляю дух Грушовки как этот кристалл. Как такое сделать в фильме? Задача.
— Олег, дорогой мой, не надо никаких кристаллов! Достаточно Устинова и Ивановского. У меня столько архивных материалов, что мы можем усилить любую линию.
— Снова бытописательство?
— Вот, например, письмо главного инженера шахты «Зименковская» в ЦК. Он предлагает закрыть шахту «Пьяная» как мелкую и нерентабельную. У нас там работал один второстепенный персонаж. Шахта — дореволюционная. Подъездных путей нет. До железнодорожной ветки — четыре километра. Расположена на склоне балки Дурная. Осенью и зимой вывозка невозможна. Старая шахта — как образ, понимаете? Грушовка выдержит все.
— Закрыли шахтенку?
— Представляете, закрыли. Может, мы эту идею вложим Ивановскому?
— А без Ивановского не обошлись бы? Не надо розовых слюней. Ивановский у нас нацелен на карьеру, не щадит ни себя, ни людей. Шахтенка его просто не интересует.
— Тогда можно Устинову. Как раз ему подойдет такой поступок.
— Устинов вообще меня стал смущать. Ну навел относительный порядок в общежитии, избрали членом шахткома, отвел парней в вечернюю школу. Не слишком ли герой голубенький?
— А его отношения с Розой?
— С Розой? Да, здесь можно посочнее… Может, их как-то…
— Нет, не надо, не надо! Только без постели, пожалуйста! И без этих обнаженных грудей. Извините, Олег, мне дорога именно та мысль, что Роза из женщин, которые, когда мужчины воевали, спасали и дом, и детей, и все будущее.
— Боря, я с вами целиком согласен. Здесь должно состояться хорошее чувство. Ну с этим понятно. У нас впереди еще эпизод с дракой Устинова и грушовской шпаны, где Роза защищает его, как львица. Это я вижу. А вот приезд Пшеничного на шахту надо бы подать поярче. Может, ему заехать на машине в лужу перед шахтой?
— О! Въезжает в лужу, вызывает Еськова, и тот вынужден в новых штиблетах топать аки посуху. И на следующий день лужа засыпана.
— Товарищи, есть хочется! — пожаловалась Катерина. — В гостинице ужин стынет.
Рева слушал этот странный разговор и, хотя говорили по-русски, плохо понимал, о чем они спорят. Видно, крепко ушибся головой. Он потрогал на затылке слипшиеся волосы и пожаловался заместителю министра:
— Всю жизнь для детей старался. А они, вишь, какие пошли нынче! Вы бы похлопотали, Иван Кондратович, — квартира нужна прямо позарез.
Но замминистра Точинков по-человечески не мог ответить мастеру Реве, сморщил свой утиный нос и отмахнулся:
— Старик, выходи из роли. Не жми на мозоль: сам давлюсь с зятем в кооперативной квартирке.
И вся странная компания исчезла.
Рева ругнулся в их адрес и почувствовал, что его кто-то тормошит.
Он лежал на полу, над ним склонился зять Еременко и испуганно твердил:
— Папаша, вставай!
— Э-э! — сказал Рева. — Совесть-то у тебя есть? Ведь нам еще жить надо.
* * *
Меня зовут Михаил Устинов. Мне тридцать шесть лет, я живу в Москве, работаю социологом. Ежедневно я вижу на улицах и в метро сотни людей, которых не знаю. Они с озабоченными лицами проходят мимо меня в свою вечность. «Нам вечность отпущена на два часа», — сказала моя жена…
Я предполагаю, что эти люди, собираясь вместе, больше не поют песен, что они наверняка не знают своих соседей по дому, что просто боятся незнакомых. Для чего я иногда повторяю боевые приемы по учебнику кунг-фу? У меня нет личных врагов, к тому же я умею разговаривать с людьми… И, если разобраться, мне не страшны ни враги, ни хулиганы. Но я играю в героя. Мне хочется риска, боя, победы. А откуда неуверенность? От ощущения, что я куда-то спешу и не успеваю. Нет, говорю я себе, ты напрасно тревожишься, все хорошо. И бегу. Двадцать километров до работы, двадцать обратно. Сквозь стены проникают звуки чужого быта, голоса телевизора, собачий лай, гудение водопроводных труб, пререкания супругов. Одни веселятся, другие ругаются, третьи моются, четвертые двигают стулья над моей головой. Живая жизнь в нашем многоэтажном доме-поселке. Это одиннадцатый по счету дом, в котором я живу. У моей дочери — второй. Сколько их у нее еще будет?