Мягкая часть правой руки Бузи – ведущей руки пианиста – получила более глубокое ранение, чем его лицо, где царапины и укусы были поверхностными. Кожа на руке была разорвана и расцарапана чуть не до кости. Были все еще видны и отметины, оставленные плоскими зубами, и форма раны в виде раскрытой пасти, но очистить ее и забинтовать не составляло труда. Терина подтащила второй стул и поставила лицом к нему, но чуть сбоку, положив себе на юбку полотенце. Он уперся ладонью в ее колено, как она и сказала ему, позволил ей очистить рану и нанести мазь.
– Типичный кот! – сказала она. – Кот с хорошими зубами, судя по виду раны.
Он все еще размышлял, каковы были шансы – нет, какими могли быть шансы много лет назад, если бы только он мог повернуть время вспять, – на то, чтобы свояченица ублажила его другим способом. Она сделала это – или что-то похожее – один раз в его гримерной после концерта, но то было много десятилетий назад, когда они были молоды и не обременены заботами. И до того, как Терина представила его своей «не настолько уж маленькой сестренке».
– Ты отремонтирован, – сказала она, делая шаг назад, чтобы восхититься своей работой.
Только рана на его верхней губе (его певчей губе, той, которую он так незабываемо выгибал, когда смирял и держал ноту) все еще была видна с первого взгляда. Губы трудно обрабатывать и бинтовать. Терина только почистила ранку, но губа теперь распухла и казалась ободранной. Чертова ранка почернела, что было особенно заметно на фоне «стеганого одеялка» хирургических пластырей, которые чуть ли не комически пестрели на его лице.
– Я выгляжу идиотом. И завтра буду выглядеть идиотом, – сказал он.
Через шесть или семь часов ему придется предстать перед честной компанией в выходном костюме и произносить речь.
– Ты похож на героя битвы, военного, как и все другие на постаментах.
Они рассмеялись над этими словами: генерал Ал. Генералиссимус.
– Мы с Джозефом, конечно, тоже придем. Гарантируем вежливые аплодисменты. Ну, могу я еще что-то, что-нибудь для тебя сделать… прежде чем уйду?
«Ну, могу я еще что-то, что-нибудь?…» – он уже слышал эту фразу прежде. Неловкая фраза, всегда думалось ему. Дразнилка. Что это было сейчас – рассчитанная провокация, завуалированное приглашение? Бузи сомневался, вот только он всегда подозревал, что все слова и поступки Терины – провокация, рассчитанная или нет. Она не говорила, не садилась и не вставала, не выходила из комнаты, не входила, не присоединялась к группе, не покидала ее без явного желания взбудоражить присутствующих. Так было ли еще что-нибудь, хоть что-то? Что могла она иметь в виду? На что надеялась? Эта женщина была загадкой.
Терина вздернула бровь, явно ошеломленная и удивленная его молчанием.
– Ответь, – сказала она.
Он поднял голову, посмотрел на нее, но помедлил еще секунду. Что она может подумать и сказать, если он предложит ей остаться на ночь, или на то, что осталось от ночи, «просто для компании»? Если только для компании. Он может приготовить кровать в соседней комнате или предложить ей собственную, хотя она вся переворошена, скомкана, а он мог бы лечь на диван для чтения. Она могла бы остаться хотя бы до завтрака, даже если ни один из них не будет пытаться уснуть. Они могут посидеть у балконного окна, посмотреть, как занимается заря, как врезается своим плугом в море. Вид становился лучше и сильнее задевал за живое, если им наслаждаться в компании. Она могла бы даже снова держать его за руку. Это, конечно, было возможно, хотя у него разыгрывалась похоть в таких ситуациях, чреватых чем-то более женственным и более нежным, чем-то мило невинным, чем-то более дружелюбным. Но больше всего ему, конечно, хотелось не встречать очередной рассвет в одиночестве.
– Ты помнишь? – сказал он, удивляя себя самого. – Ты помнишь в тот раз, вечером, когда я пел «Колючую розу», а ты поднялась в мою гримерную?
– Нет, не помню.
Она сразу же припомнила то, о чем он говорил.
– Не помнишь? – Он пропел последние строки: – Добьюсь я поцелуя, / Не угрозой, / Я заманю тебя / Колючей розой. / Она всегда со мной, / Когда не спится, / В такие вечера / В моей петлице. – Ему всегда нравилось то, что ему удавалось и в жизни соответствовать словам «добьюсь» и «заманю». Другие авторы не позволяли себе такой откровенности. – Ну, эта песня тебе ничего не навевает?
– Есть какие-то причины, по которым я должна ее помнить?
– Освежить тебе память? Нет, пожалуй, не стоит.
Они оба улыбнулись, но про себя, не глядя друг на друга, не идя на бóльшие риски. Опасность и страсть остались в прошлом. Бузи не мог читать ее мысли, но для себя он понял, что старость не так уж и плоха, если он хотя бы может думать, как молодой. Еще он понял – и вовсе не к сожалению, – что ничего предосудительного, ничего неправильного, ничего, скажем, бестактного и физического не может и не должно произойти в этом доме, любимом доме его жены. Ему придется искать удачу где-то в другом месте, найти маленькое пристанище, номер в отеле, если он и в самом деле снова хочет любви, если он и вправду хочет освободиться от любви. Он все еще улыбался, когда приехало такси, чтобы увезти его искушение – на юбке которого появилось маленькое пятнышко крови Бузи – в отступающую темноту города, ставя точку в этой самой необычной из ночей.
К тому времени, когда первые блики восхода разгрузили небо над склоном за виллой и стих ветер, освободив место дню его введения на Аллею славы, Бузи уже принял душ и оделся, хотя еще и не в торжественный костюм, который пока – вместе с планками медалей – лежал на кровати, выглаженный и безжизненный, как манекен. Он не пытался уснуть после ухода Терины. Какого отдыха мог он ожидать? Вместо этого он, несмотря на ранний час, сел за рояль в репетиционной и в полутьме попытался проделать несколько простых упражнений. Главным образом его интересовало, насколько тверда его рука, насколько сильно повреждена и выведена из строя правая, но ему хотелось также и отобрать у ночи с помощью звука комнаты и лестницы, и не важно, как неловко будут при этом вести себя его руки. Вилла казалась более зловещей, чем когда-либо раньше.
Рука болела гораздо меньше, чем Бузи опасался или даже хотел, впрочем, она все еще оставалась негибкой и давала о себе знать. Плавность движений отчасти была утрачена, пальцы растягивались до предела медленно и неохотно, аккорды давались нелегко, цеплялись за свежие бинты. Он подумал, что было бы хорошо растягивать руку и пальцы, прежде чем раневая ткань затянется и затвердеет, но, с другой стороны, может, он нанесет руке больший ущерб, не давая ране зажить. И все же он хотел быть искалеченным. Он хотел чего-нибудь длительного, чего-то физического, что он мог бы показывать на протяжении недель как знак и доказательство того, что случилось этой ночью. Насмешливая реакция Терины расстроила и раздразнила его. Как же – коты. Кот на ощупь все равно что коврик, плотно сплетенный, ворсистый. Он знал, что человеческая кожа изменчива, она не всегда чистая, чувственная или глянцевая, как лоснящаяся материя, не всегда чуть теплая, как кожа Терины, а иногда – липкая, холодная, шершавая, как картофельная кожура. Но она никогда не бывает покрыта шерстью. Он знал разницу. Его раны могли быть свидетельством того, что это не была атака кота. Он выгнул правую руку, чтобы вызвать боль и убедить себя в том, что повреждения серьезны, в особенности для человека, который играет на рояле для города, а теперь, вполне вероятно – хотя жалел об этом только он, – больше не сможет играть так же технично, как прежде.