Мама взглянула на доску, потом – под кровать, как будто чемодан стоял где-то там, на полу. Потом снова молча посмотрела на меня. Ее глаза умоляли: «Пожалуйста, не надо туда».
Но нам больше некуда было идти. Мы поискали под фонарем и ничего не нашли. Я ждал, и пока она молчала, снова обратился к доске, стер предыдущие слова и написал: «Давай правду».
– Но это правда… – возразила она.
Отступать некуда. И на этот раз на доске я написал: «Бабушка А.».
У мамы на лице возникло смятение, будто я написал ругательство.
– К чему сейчас об этом? Зачем к этому возвращаться?
«И действительно – зачем?» – подумал я. И написал снова: «Чемодан?» Мама поняла.
– Ей своих бед хватало… – выдавила она из себя. Такая у нее была вечная отговорка.
Кивком я предложил продолжать, хотя видел, что ей этого меньше всего хотелось.
– Твой отец сделал все, чтобы я не встретилась с ней до самой нашей свадьбы. Если бы узнала ее раньше, я б не вышла за него замуж. Я умоляла его унять мать. Он пытался, но безуспешно.
Мама покачала головой, и я видел, как всплывает в ней гнев, а она пытается загнать его обратно:
– Она пекла отличные блинчики, помнишь?
Помнил. Кивнул.
– Она кормила ими отца, приговаривая, что ему не надо есть мою стряпню, что я хочу его отравить, – гнев прорвался вновь. – Она была отвратительна. Она превратила нашу жизнь в сплошное несчастье. Преследовала нас. Врывалась к нам в дом. Мучила нас. Эта сучка…
Мама оборвала себя на полуслове, на лице ужас. Но дело сделано. Как будто она произнесла волшебное слово. Моя мать, которая за всю жизнь ни о ком не сказала ни одного плохого слова, разрушила заклятье. Она выждала мгновение – отзвук слова «сучка» метался по палате. Маму откровенно удивило, что молния небесная не поразила ее. И продолжила:
– Она была сучкой. Ненавидела меня. Не знаю, за что. И не потому, что я ее сыну не годилась, – она считала меня корнем всех зол на свете. Гитлером обзывала. Плевала мне в лицо…
И разверзлись хляби небесные. Я выслушал все о своей злобной бабке и о том, как она преследовала моих родителей до самой Калифорнии; о том, каково это – жить с моим отцом, наблюдать, как рушатся его мечты, прожект за прожектом, как семейные сбережения вылетают в трубу, как разваливается папино тело, как постепенно проявляется маниакально-депрессивное расстройство. Папа бурлил замыслами, городил воздушные замки, и мама понимала, что ни один не сработает, что они втягивают нас все глубже в долги.
– Все равно что наблюдать, как горит дом – медленно, год за годом. И я не могла его остановить…
Она рассказала мне, что происходило еще до моего рождения, о чем я прежде не знал. Мама беременела пять раз. Два первых ребенка были девочками. Одна родилась мертвой, а другая, которую назвали Мэри, скончалась через час после рождения. Я подумал о Микейле и вспомнил, как засияли мамины глаза, когда она впервые взяла мою дочку на руки.
Скорбь не знает границ, а мамина скорбь тянулась из далекого прошлого. И сейчас она принялась рассказывать мне заново о тех же идиллических временах ее юности в доме в Хайд-парке, но на этот раз я узнал об одном ее дяде, покончившем с собой, об ужасных ссорах, о депрессии ее отца и о том, с каким лицом он вернулся после лечения электрошоком.
Она заметно устала. Дышала с трудом, кашляла. Но при этом приободрилась. Лицо сияло, появилась какая-то особая легкость, какой я не видел с тех пор, как был мальчишкой. Подумывал, не пора ли дать ей отдохнуть, но какое там, ее не остановить. Она рассказала мне, какой это был ужас – наблюдать, как ее отец – мой дедушка Иззи – умирал от рака легких.
– Я прилетела в Кливленд. Нэт Кинг Коул был там же, в той же больнице. Он тоже умирал от рака легких. Помню, как они установили микрофон в палате у Нэта Кинга Коула, чтобы он спел для всех пациентов. Исполнил «Мону Лизу», – мама отвернулась, словно возвращаясь назад во времени, и ясно было, что она прислушивается к голосу Нэта Кинга Коула. – Мы все замерли: я, твой дедушка Иззи, бабушка Етта, медсестры – полная тишина. И все смотрели на динамик. У Коула был такой нежный, мягкий голос. Даже в трескучих больничных динамиках он струился как шелк.
И тут, со звуками его голоса, мама умолкла. Она открыла какую-то другую дверь, и я знал, что в ту дверь пройти будет непросто. Мама прожила последние двадцать пять лет, довольствуясь гаснущим слухом. И из всего, на что она всю свою жизнь не жаловалась, это оказалось самым болезненным. Я вообразил, каково ей было жить год за годом с убывающей громкостью. И за все это время она не произнесла ни слова жалости к себе. Не кляла ни Бога, ни свою судьбу.
Я глубоко вздохнул и собрался принять и эту часть ее истории. Но тут взглянул на нее, а она улыбается. Совершенно непонятно чему.
– Я подумала о Бланш, – объяснила она, – и о концерте, куда она взяла меня в прошлом году на мой день рождения. На самом деле это я ее взяла – ну, машину вела я, – Бланш, одна из ближайших подруг моей матери, почти полностью незрячая. – В зале «Амбассадор» играли Шестую симфонию Бетховена. «Пасторальную», – в маминых глазах появилась мечтательность.
Я растерялся.
«Тебе удалось послушать?» – написал я. Она покачала головой.
– Едва-едва. Как будто издалека. Но есть другие способы слушать. Я наблюдала, как дирижер машет палочкой и как музыканты следуют за этими движениями. Смотрела на Бланш и чувствовала, как через нее течет музыка. А потом я закрыла глаза и взялась за ручки кресла. Музыка была такой густой – как взбитые сливки.
Помолчав, она добавила:
– Забавно наблюдать, чтó Бог забирает у нас, правда? И что мы получаем взамен? Пока была молода и все слышала, я всегда любила музыку, любила слушать, как играет твой отец, любила пластинки, танцы. Но никогда не наслаждалась музыкой так, как на том концерте.
Я так увлекся ее описанием, что даже не заметил, как вошла медсестра. Принялась возиться с флаконами капельницы.
– Ой, как мило, – сказала медсестра, крупная женщина с копной светлых волос. – У вас посетитель.
– Это мой сын, – пояснила моя мать. – Младший. Он из Беркли – профессиональный сказитель.
– Сказитель, – повторила медсестра. – Как мило.
Я согласно кивнул.
– И у него красавица жена и двое чудных ребятишек, – добавила мама и сплюнула трижды через левое плечо: тьфу-тьфу-тьфу. Было и комично, и трогательно видеть, как она сплевывает, чтобы не сглазить, даже умирая от рака. К счастью, медсестре недосуг было разговаривать, она доделала необходимое и ушла. – Ну а ты как? – спросила мама. – Как у тебя дела? Я тебе все выложила. Расскажи теперь ты, Джоэл. Я что-то не помню тебя таким тихим, – она пристально вгляделась мне в лицо. – Что-то не так, да? Ты не здоров.
Я кивнул. Она выдала мне всю правду, и теперь мне придется поделиться своей.