Я знаю, что однажды Робин сама это поймет, но сейчас придется слишком много всего объяснять, поэтому я просто говорю:
– Я всегда буду тосковать по нему. Силумко был хорошим человеком. Очень хорошим.
У девочки озадаченный вид, я беру ее за руку, мягко сжимаю:
– Он правда был хорошим. Я знаю – тебе трудно понять это после того, что случилось с твоими мамой и папой. Я знаю, ты думаешь, что все черные мужчины плохие, но это не так. Мой муж был добрым и порядочным человеком, и мои сыновья, когда вырастут, тоже станут хорошими людьми. – Я глажу ее ладонь большим пальцем. – У хороших людей бывает разный цвет кожи, и говорят они на множестве разных языков – так же, как плохие. И иногда хорошие люди делают плохие вещи, а иногда плохие вещи – единственное, что люди умеют делать. Когда-нибудь ты сама все это поймешь.
Птица издает хриплый крик со своего насеста на верхней полке, и я встаю, чтобы покормить ее. Я перестала бояться попугая за время болезни Робин, когда заботиться о нем могла только я, а дома, в Транскее, я с удивлением поняла, что мне не хватает его вечной болтовни и рулад.
– Не беспокойся. Я сама. – Робин сажает Элвиса в клетку, насыпает ему семечек и наливает воды в поилку, после чего снова садится рядом со мной. – Почему ты не плачешь, если так тоскуешь по Силумко? Тебе же можно. Иногда, когда плачешь, становится легче.
– Если не видишь чего-то своими глазами, моя девочка, это не значит, что этого не происходит. Конечно, я плачу, но плачу наедине с собой.
– О.
Я вздыхаю.
– Правда в том, что я начала оплакивать его очень давно. Задолго до того, как он умер.
– Как это?
– Силумко уехал в Йоханнесбург, на шахты, десять лет назад, и все это время я видела его лишь четыре недели в году, когда его отпускали домой. Уже тогда я понимала, что он не тот человек, за которого я вышла замуж, и я тосковала по тому, прежнему.
– А каким он был?
– Он все еще был Силумко, но уже не был Силумко. Понимаешь?
Девочка мотает головой, и я пытаюсь объяснить:
– Тот Силумко, которого я полюбила много лет назад, был красивым молодым мужчиной с улыбкой, как месяц. Из тех, кто не любит, когда его держат взаперти. Счастливее всего он бывал, когда уходил, иногда на несколько недель, искать лучшие пастбища для скота. В такие дни он спал на земле, среди овец, и единственным его покрывалом было ночное небо.
– А когда он уходил, ты не скучала по нему?
– Скучала, но не слишком, потому что знала: он счастлив. Мы оба были счастливы в те годы, наши дети были маленькими, уклад нашей жизни был традиционным. Но потом Мандла утонул в реке, а после этого пошли засухи, мы потеряли своих последних овец, и Силумко пришлось покинуть деревню и отправиться в Йоханнесбург. – Я замолкаю – убедиться, что девочка слушает. Очень важно, чтобы она все поняла. – Только представь: тебя лишают полей, вольного воздуха и синего неба и загоняют в шахту, на километр под землю. Тяжко работать по шестнадцать часов в день, в темноте и тесноте, при постоянной опасности обвалов и взрывов. Вот тогда я и потеряла Силумко, потому что он сам себя потерял. Впервые я оплакала его уже тогда.
Горло у меня сжимается, я тянусь к кружке, делаю глоток и опускаю ее на подставку.
– В первые несколько лет, когда его до восхода солнца втискивали в клеть с другими шахтерами, он надеялся не увидеть на копре сову, потому что сова – вестница смерти, и увидеть ее – дурной знак. Но позже сова стала для него надеждой.
– Почему?
– Потому что умереть ему было бы легче, чем жить в таких ужасных условиях.
Робин ежится.
– Не понимаю, почему он так ненавидел шахту. Мой папа работал на шахте и ничего особо плохого не рассказывал.
– Где был твой отец после работы, Робин?
– Дома.
– К кому он приходил домой?
– Ко мне и к маме.
Я стараюсь быть терпеливой.
– Силумко не мог прийти домой, к своей семье. Ему приходилось оставаться в шахтерском общежитии, в ужасных условиях, делить комнату, туалеты и прочие удобства с сотней других мужчин.
– Ого. Моему папе такое бы не понравилось.
– А сколько зарабатывал твой отец?
– Не знаю.
– Но ведь достаточно, чтобы вы жили в своем доме, имели машину, покупали одежду и еду?
– Не знаю.
– А твой папа был начальником или рабочим, которому указывают, что делать?
– Начальником, – гордо говорит Робин.
Я объясняю Робин, как мало зарабатывал Силумко и насколько условия, в которых он работал, отличались от условий, в которых работал ее отец. Я хочу, чтобы она поняла: двое мужчин могут быть в одном и том же месте, делать одно и то же, носить одну и ту же одежду – и существовать при этом в разных мирах. По серьезному лицу Робин видно: она понимает, – по крайней мере, понимает хоть что-то. Я беспокоюсь, что рассказываю ей слишком много, что она еще слишком мала, но ведь я обещала, что буду с ней честной.
Звонит телефон, из спальни к нему спешит Эдит.
– Бьюти, это вас. – Она протягивает мне трубку.
Я медленно подхожу к телефону. Мышцы одеревенели.
– Алло?
Это снова тот неизвестный мужчина.
– Встречаемся за домом через десять минут. На этот раз – никаких отговорок, – произносит он, после чего следуют короткие гудки.
– Эдит, – говорю я, – мне надо идти.
Белый фургон выворачивает из-за угла и тормозит рядом со мной. На боку большими красными буквами по трафарету написано: “Установка сантехники”.
Из машины выпрыгивает чернокожий мужчина, высокий и мускулистый, направляется прямо ко мне. Оглядев парковку и удостоверившись, что нас никто не видит, он вытаскивает из кармана лоскут черной ткани:
– Наденьте.
Я беру лоскут, встряхиваю. Это повязка на глаза.
– Кто вы?
– Надевайте. Живее! – Его глаза быстро обшаривают парковку. Вдруг он увидит что-то, что его спугнет, и он уедет без меня?
Я затягиваю полоску ткани у себя на затылке, так, чтобы ноздри остались свободными. Мужчина хватает меня за руку и толкает к фургону:
– Залезайте. Осторожнее голову.
Наклонившись, я лезу в фургон и ощупью нахожу сиденье. Я не знаю, ни кто этот человек, ни куда он меня везет, но я отчаянно хочу найти свою дочь. Я поеду куда угодно и сделаю что угодно, если это поможет мне отыскать ее.
Повязка падает, моему взгляду открывается пустая комната без окон. Единственный свет исходит от лампы, стоящей в углу на полу. На нее наброшен красный шарф, и у комнаты такой вид, словно здесь совершилось жестокое преступление. Я сижу на стуле с прямой спинкой, лицом к единственному (кроме моего стула) предмету мебели – двухместному кожаному дивану. В комнате душно и жарко, застоявшийся воздух обволакивает меня, словно лицемерные объятия, и мне хочется стряхнуть его.