Атмосфера внутри мужского церемониального дома ничем не отличалась от любого клуба в Кембридже. Такие же приглушенные разговоры, такие же группки в разных концах помещения, та же непринужденность. Но только для членов клуба. Даже Фен, которого меньше всего беспокоили проблемы собственной уместности где бы то ни было, который всюду вел себя так, словно весь мир должен подстроиться под него, – даже он чувствовал себя неловко в центре длинной комнаты и нервно искал взглядом человека по имени Кануп. Кануп руководил работой художественных мастерских там, именно он решал, какие предметы нужно сохранить для племени, а какие продать, он устанавливал цены, снаряжал каноэ и вел учет нераспроданного. Когда-то он жил с женщиной киона, и когда Фен разыскал его, Кануп начал с восторгом разглагольствовать о величии искусства там и почему оно безусловно превосходит искусство киона и вообще любого другого племени в этих краях. Кануп был из тех, кто стремится привлечь ваше внимание и удержать его. На языке киона он говорил превосходно, и я был покорен его идеальным билингвизмом не меньше, чем его знаниями предмета. Я делал записи, как всегда в поле, с полной сосредоточенностью и такой же абсолютной неуверенностью, пригодятся ли они мне когда-нибудь. Фен довольно быстро растворился где-то в полумраке огромной комнаты. Через некоторое время голоса за моей спиной зазвучали громче, начался спор. Я заволновался, что проблемы возникли из-за моего присутствия в доме, но, с трудом оторвавшись от Канупа, не отводившего от меня глаз, увидел, что общее внимание сосредоточено на темной нише в глубине помещения, где, собственно, и скрылся Фен. Я не видел, что он там делал и с кем.
– Что там происходило? – поинтересовался я по пути домой.
– Ничего.
– Но что вы делали?
– Ничего. Отдыхал. Ждал вас.
Но он лгал и нимало не заботился скрывать это.
21
Когда мы вернулись домой, лампы были зажжены, а Нелл, с большим календарем на коленях, сидела на полу, в кольце распечатанных конвертов.
Фен плюхнулся на диван.
– Ну как, еще не получила свою Нобелевку, Нелли?
– Жена Сталина умерла при загадочных обстоятельствах, а Джон Лайард
[36] сошелся с Дорис Дингуолл!
– Я думал, он в Берлине с поэтами, – удивился я, занимая стул в углу.
– Он, вероятно, был в глубокой депрессии, пытался покончить с собой, потом пошел домой к Одену, чтобы тот таки прикончил его. Леони говорит, Оден
[37] мучительно боролся с искушением, но в итоге все же отвез его в больницу. А потом он вернулся в Англию, где и увел Дорис от Эрика.
Дорис и Эрик Дингуолл – антропологи из Университетского колледжа в Лондоне – известны были своим открытым браком.
– Какие у нас планы на ноябрь? – спросила Нелл у Фена.
– Да провалиться мне, если знаю. А что?
– Меня приглашают открывать международный конгресс. – Ради Фена она постаралась произнести это максимально нейтрально.
– Потрясающе! – Я примерился к американской восторженности. – Это большая честь.
– А еще предложили должность помощника хранителя в музее. Выделяют мне кабинет в башне.
– Молодчага, Нелли. А что с нашим банковским счетом?
– Довольно солидный, – сдержанно улыбнулась она.
– Это то, о чем я подумал? – Фен носком ноги постучал по пакету от Хелен. – Ты не распечатала.
– Нет.
Фен многозначительно покосился на меня, будто бы я понимал, что это означает. Но я не понимал.
– Ну давай же, Нелли. – Нагнувшись, он подхватил пакет и шлепнул ей на колени. – Взгляни хотя бы. И вообще, нам это пригодится. – Он потянул конец толстой серой бечевки, которой пакет был перевязан.
Под слоем коричневой почтовой бумаги оказалась коробка. А в коробке рукопись, тонкая, не больше трехсот страниц. Листы гладкие, края идеально выровнены. Мы застыли в некотором благоговейном трепете, словно рукопись могла внезапно заговорить или вспыхнуть пламенем. Нелл уже однажды сумела сделать это: взять сотни своих полевых блокнотов и волшебным образом переместить их в стопку чистых листов бумаги, собрав миллионы разрозненных деталей и разместив в определенном порядке, так что получилась книга, – но у нас с Феном не было такого опыта. И с нашей нынешней точки зрения, подобная трансформация казалась невозможной.
Сверху лежала записка, написанная убористым неразборчивым почерком.
Дорогая Нелл,
Ну вот, наконец. Надеюсь, у вас с Феном найдется время взглянуть. Особенной спешки нет. Сегодня передам Папе, и, уверена, он заставит меня все лето переписывать. Если у Фена возникнут возражения в связи с моими представлениями о добу, пускай честно и беспощадно скажет об этом. Твое первое письмо о мумбаньо я получила только что. Они кажутся отвратительными. Надеюсь, к настоящему моменту ты их уже укротила.
С любовью,
Х
Они оба так долго смотрели на записку, что за это время можно было прочесть целую страницу рукописи. Но это было не простое молчание – напротив. Словно все трое – Нелл, Фен и Хелен – вели беседу, которой я не мог слышать.
– Почитаем? – предложил я. – Я приготовлю чай.
– Пора пить чай! – голосом кембриджской экономки проверещал Фен. – Поторопитесь!
– Почитаем? В смысле, вместе? – Нелл вышла из транса.
– А почему нет?
Я изголодался. Истомился без новых идей, свежих мыслей. Я молниеносно сделал чай, тенью скользя вокруг Бани, насколько это было вообще возможно в тесном углу кухни.
Едва я поставил чайник и чашки на чемодан, Нелл начала читать. На первой странице Хелен обвиняла западную цивилизацию в недостатке понимания обычаев других народов и объявляла данный факт величайшей и самой грозной социальной проблемой в мире. К двадцатой странице она успела помянуть Коперника, Дьюи
[38], Дарвина, Руссо и линнеевского Человека одичавшего (homo ferus), несколько раз обогнуть глобус и декларировать, что учение о расовой наследственности, о чистоте расы есть полная чушь, что культура не передается биологическим путем и что западная цивилизация вовсе не является окончательным вариантом эволюции культуры, равно как изучение жизни примитивных сообществ не является изучением истоков нашего общества.