Рябинин Григорий Семенович. Сержант. Погиб в бою 03.03.42. Место захоронения: Ленинградская обл., Слуцкий район, поселок Усть-Ижора.
Рябинин Алик. Умер от голода в блокаду. Место захоронения: ров.
Рябинин Витя. Умер в 1939-м. Похоронен на Волковом кладбище. Место захоронения сровняли с землей.
Переживи она войну и блокаду, этот список безвозвратных потерь она вывела бы своей рукой. На последней странице семейного евангелия, где ее (мои) предки-староверы вели учет рождений и смертей.
Со духи праведных скончавшихся…
А дальше – тишина.
Интервью длиною в жизнь закончено. Мама устала. Она идет спать.
Из-за оврага, граничащего с нашим дачным участком, тянет сладковатой гарью. Под этот осенний запах, как под музыку небесных сфер, я пытаюсь понять: а если б дожила – о чем бы она думала, перебирая их имена как четки? О давнем ли своем выборе, когда, выстраивая жизненную стратегию, решила сыграть на понижение? Или утешалась бы тем, что от русской судьбы не скроешься, какое решение ни прими…
Что я могу сделать в ее память… Жить, не разжимая кулак? Или разжать и сложить пальцы двоеперстием. Чтобы перекреститься твердо и непреклонно. Как это делала она.
Жест, свертывающий в жгут мою память.
Не безрассудство ли с моей стороны, идя у него на поводу, умножать догадки и домыслы – лишь бы заштопать малюсенький клочок ткани, протершийся до дыр задолго до моего рождения, как какое-нибудь платье на локтях.
Пора, пора мне прийти в себя. Закрыть трехстворчатое зеркало, на амальгаме которого «большая история» оставляет ускользающие следы. Чтобы встать лицом к лицу с тем очевидным фактом, что и я – моя личная история – ускользающее отражение. Как ни старайся договориться с зеркалом, сей факт невозможно отменить.
И тут уж ничего не поможет – даже то, что по странному стечению обстоятельств я родилась на свет памятливой девочкой, чья жизнь – в отличие от многих детских жизней – началась с конца. С того памятного мгновения, когда, открыв глаза во тьме (младенческого беспамятства? вечности?), я осознала, что Смерть – есть. Она стоит за ширмой. Тогда, в свои четыре года, я задумала ее посрамить.
То, что на этом пути я потерпела поражение, не умаляет величия замысла.
Кому, в самом деле, не известно, что Смерть посрамляет и не такие замыслы – в особенности здесь, в моем родном городе, где она привыкла чувствовать себя хозяйкой и барыней, перед которой мы, бедные бесправные жители, обязаны ломать шапки. И горе тому, кто откажется сломать.
Снявши шапку, по волосам не плачут. Но и таким, опростоволосившимся, нам не мешает задуматься о времени, которое, застав нас врасплох в конце восьмидесятых, устремилось вперед. Оглядываясь на тот короткий его промежуток, впору задаться вопросом: что если время предприняло этот демарш с единственной целью – доказать, что мы, во всяком случае в его глазах, ничегошеньки не стоим; что не пройдет и дня (в переносном, историческом смысле), и нас, словно селевым канатом, потянет обратно. В изнаночную жизнь. А если это так, не лучше ли признать добровольно, без предъявления иных, неопровержимых, доказательств: ему – вдохновителю и разоблачителю одновременно – удалось нас посрамить.
Неужели мы, дети «легкой» половины советского века, привыкнув к образу страны, для которой мы все, кого ни возьми, – пасынки и падчерицы, переносим эту пагубную привычку на образ смерти, полученный из вторых, а то и из третьих рук? (Хотя что это меняет? Ведь, как ни крути, мы родились и выросли в городе, где смерть – явление не отвлеченного, а самого что ни на есть реального порядка, и каждую минуту человеческого существования ее следует иметь в виду.) Неужели мы и явились-то на свет, чтобы всеми правдами-неправдами убедить ее в том, что тоже хорошие, не хуже ее любимчиков, которых давным-давно, еще во дни оны, она забрала, присвоила себе. Ах, как же нам хочется это доказать: мол, втайне, в глубине души, мы тоже не прочь совершить коллективное самоубийство, отказаться от неизвестного будущего ради неведомого прошлого, о котором только и умеем, что строить догадки – ведь до дна, до твердого донышка, нам никогда его не узнать.
Но, может быть, дело вовсе не в «нас», возомнивших себя победителями, а во мне – в моей жизненной стратегии, во всех отношениях подозрительной, зараженной тотальными, гибельными, смыслами. За которые рано или поздно придется дать ответ. (Тому, кто задавал вопросы, грешно бегать от ответов.)
Зато теперь я знаю: к смерти ведет та дорога, по которой время движется вспять.
Как знаю и то, что о ней, ленинградской смерти, ходят самые противоречивые легенды. Говорят, она бывает благоволительной. Если это правда, пусть исполнит мое последнее желание – единственное, что я по старой памяти о нашей встрече-невстрече у нее попрошу.
Что она потребует взамен, мне неведомо (как-никак, а договор наш предварительный), но, если мы все-таки сумеем договориться, она закроет глаза на житейские обстоятельства, в силу которых я оказалась не на левом берегу Невы, где родилась и вошла в сознание, а на другой, Петроградской, стороне; подарит мне толику времени, позволит встать и собраться в дорогу, когда наступит срок.
Мое легкое на подъем воображение видит эту малую толику во всех подробностях – так, будто я уже встаю.
Чтобы не уходить из дома с тяжелым сердцем, я обязана все проверить: форточки, свет в кабинете, кофейную машину – убедиться, что она выключена, рычаг стоит на «off».
По привычке, оставшейся с давних пор, я приворачиваю газовый кран, хотя это совсем не обязательно: в немецких плитах за утечкой газа предусмотрен строгий контроль. Впрочем, здесь, на моей кухне, работает целая интернациональная бригада, которая все держит под контролем: посудомойка, стиральная машина – обе с функцией «аква-стоп»; японский холодильник – стоит не закрыть дверцу, подымает писк. Из отечественного одни электросети: если их перегрузить, вырубается электричество. Но и это не беда. Скорей, незадача, с которой легко справиться: всего-то и дел, что вздернуть рычажок.
Прощаясь с ними, своими умелыми помощниками, я делаю мысленную зарубку: надо не забыть рассказать о них Капитолине. Хотя… Все равно ведь не поверит. Махнет рукой: не выдумывай. Такого не бывает – скажи еще: электрический утюг!..
Марии Лукиничне я представлю их иначе: они – работники моей домашней фабрики, служившие мне верой и правдой, не злоумышляя, не вынашивая тайных планов затопить или спалить мой дом.
Выйдя на лестничную площадку, я запираю дверь на оба замка. Так и не решив, как мне поступить с ключами (сунуть в карман? оставить в почтовом ящике?), я спускаюсь во двор и, проскользнув дворовыми арками, сворачиваю в сторону Невы.
Пусть это будет не ночь, когда разведены мосты. Для одинокой дороги больше подходит сумрак – предвечерний, а лучше предутренний, когда еще не погасли фонари. Растворяясь в светлеющем небе, они, светильники, в которых вот-вот закончится масло, горят из последних сил.