Не кобылой дурдинской и даже не ведьмой киевской (эти стрелы летели в меня, правнучку). В маму, когда та своевольничала, летели совсем другие: «Мануфактурщица! Рябининское отродье!» – с непременным тяжеленьким довеском, шипящим неугасимой классовой ненавистью, все ингредиенты которой бабушка держала сухими, как ее муж-солдат – порох, и они, словно заложенные в ее крестьянскую душу от рождения и крепко запаянные в консервной банке ее же городского опыта, казалось, только и ждут вспышки раздражения, чтобы самый кончик шнура, торчащего из этой неразличимой простым глазом банки, запалился, завился, побежал – шипя и разбрасывая искры – опаснейшим живым огоньком: «Иш- ш-шь!»
Тут бы мне и навострить уши, прислушаться к его резвому шипению. Или – по взрослому обыкновению филолога-самоучки – заглянуть в словарь. То, что я ни того ни другого не сделала, – мой грех. Но всякому греху милосердие, в особенности невольному, едва не скрывшему от меня ту, воистину и в прямом смысле «тканевую основу», на которой наша семейная история, будто мало ей «кройки и шитья», делает еще один трагический зигзаг. Другими словами, ведет себя как советская швейная машинка с ее косыми-кривыми строчками и вечным пропуском стежков.
Но пора положить конец запоздалым сетованиям и – лучше поздно, чем никогда – обратиться к словарю.
Мануфактура (от латинского: manus – рука; factura – изготовление) – капиталистическое предприятие, основанное на ручной ремесленной технике и разделении труда; вторая стадия развития капиталистической промышленности, предшествующая крупной машинной индустрии.
От трудовой артели (скажем, артели Сергея Тимофеевича) ее отличает не только размах деятельности, но и сам принцип производственных отношений, с одной стороны, соединяющий работодателя с работниками, а с другой – их разделяющий: «мануфактурщики» и рабочие не живут в одном доме, не ведут общее хозяйство, не садятся за один стол. Да и жена работодателя никого не обслуживает (в том самом распространенном случае, когда работодатель – муж).
Какое отношение все это имело к маме? Самое прямое. Хотя и с поправкой на то, что к 1917-му, последнему «царскому» году, капиталистическое предприятие, коим владела Мария Лукинична Рябинина (единолично или на паях – вопрос открытый), та самая бабушка Маня, мамина родная бабка по отцу и, стало быть, другая моя прабабушка, – в строгом, словарном значении мануфактурой уже не было. Это слово осталось лишь в названии. Но дело опять-таки не в слове, а в том, что, не случись в стране революции, мама (наряду с другими ее братьями и сестрами, которые не умерли бы и не погибли: ведь, не случись революции, не было бы ни Гражданской, ни Второй мировой, ни ее следствия – блокады) стала бы богатой наследницей знаменитых на всю Россию Рябининских мануфактур.
В координатах советского времени тайна сия велика – вот почему, узнав ее от бабушки Дуни, мама молчала десятки лет, скрывая от детей и внуков. Как иные – давний семейный позор.
Теперь уже трудно сказать, чем руководствовалась бабушка, когда снимала завесу с этой, в высшей степени чреватой опасными последствиями, тайны. Быть может, пережив всех – и в своем, и в идущем за нею следом поколениях, – боялась унести ее с собой (резонно полагая, что по ту сторону времени сам факт утаивания правды – обстоятельство скорее отягчающее
[59]), либо, как порой бывает, пришлось к слову, но разговор, расставивший некоторые точки над «i» – всех точек и запятых рассказчица и сама не знала, – случился не до, а после войны, когда непосредственных участников событий (за исключением «дяди Саши», служившего в органах) давным-давно не было в живых. И что еще более важно: та, перед кем бабушка приподняла непроницаемую завесу с этой тайны (мне, знающей толк в тканях, она видится муаровой: плотной на ощупь, на взгляд же – тусклой), успела обрести достаточный опыт советской жизни, чтобы, не доверяя зигзагам то слабевшего, то крепчающего времени, держать рот на замке. Что мама до последнего и делала – пока мы, непуганые следователи, ни приперли ее к стенке, загнав (чередой прямых или косвенных вопросов) в логический тупик.
Меня же эта история поразила отнюдь не «потерянным наследством» – ведь, если разобраться, даже мамины права на это богатое наследство (что уж говорить о наших с сестрой) писаны вилами по воде.
Но – допустим: никаких революций и прочих великих потрясений. Тишь да гладь, одни сплошные реформы, нотариальные конторы, священные права собственности, оформленные в виде завещания. Но именно на этом, благотворном для страны фоне, нас с сестрой нет. По самой простой причине: трудно представить череду обстоятельств, при которых Василий – отпрыск богатой промышленной династии – сочетался бы законным браком с Капитолиной. Мало того, что девушкой безродной, но и не блиставшей красотой. Разве что бабушка – я даю волю воображению – все-таки вышла бы замуж за своего графа, и он девочку Капу удочерил.
С одной стороны «благородная кровь», с другой – «солидное состояние»…
До революции такие, условно говоря, смешанные браки нет-нет да и случались. Со временем – если бы время не сбилось с толку, не шарахалось как пуганая лошадь, а тащило по российскому бездорожью свой тяжелый капиталистический воз, – они, полагаю, и вовсе стали бы обыкновением; зримым воплощением традиционной формулы сватовского обряда: у вас-де товар, а у нас – купец. При этом левая часть – с ее «живым товаром» – отдавала бы дань уважения тяжкому крепостному прошлому, а правая, купеческая, уверенно смотрела бы в будущее, в котором не пахнет ни народными смутами, ни пролетарскими безобразиями типа «отнять и поделить».
Но именно в контексте такого, гипотетического, брака, чьим отпрыском должна была бы стать моя мама, нелепо и смешно говорить о лопоухом еврейском мальчике, только-только выбравшемся из-за черты оседлости, – о моем отце. Тут в довесок к классовому наверняка сработало бы национальное чувство (его зеркальное отражение: моя еврейская бабушка Фейга, до глубины души оскорбленная тем, что любимый сын «женился на шиксе»
[60]): вот конечная причина, по которой я – в ряду будущих возможных наследников – не числю нас с сестрой.
Равно́ и не примеряю на себя – разве что тайком, как горничная барынино бальное платье – жизнь в богатом промышленно-купеческом доме, которой в любом случае (ну допустим, они все-таки встретились, и мама, характер-то дай бог, в Марию Лукиничну – не зря бабушка Дуня ругала ее «рябининским отродьем», – наплевала на все семейные предрассудки и «традиционные ценности» в пользу скандального, ни в какие ворота не лезущего выбора) я была бы лишена.