Не приходится удивляться, что предложение о капитальном ремонте ванной комнаты внес мой отец. Имея стойкие представления о добрососедстве и коммунальной справедливости, он-то рассчитывал, что строительно-монтажные работы (новая разводка, дровяной водогрей – взамен дровяного же, но напрочь прогоревшего; ну и остальное по мелочи: крючки, полочки, краны) будут произведены в складчину. Но, обдумав, соседи на это не пошли. Видимо, заподозрили за всем за этим какой-нибудь подвох или «хитрость»: не то «еврейскую», не то «интелихенскую», в смысле, «с портфелем и в шляпе» – к ним, простым советским рабочим, она подкралась с неожиданной, а главное, непонятной – «Чё ему, больше всех надо?» – стороны. В итоге все материальные и трудовые затраты пришлись на долю моих родителей. Что впоследствии: «Слава богу, не в Америке живем, права свои знаем», – никак не помешало нашим соседям отремонтированной ванной пользоваться: мыться (раз в неделю по субботам) и по субботам же стирать.
Однако сама ремонтная эпопея оставила в соседских сердцах глубокий след. С этих пор они относились к моему отцу с явной опаской, спрятанной за уважительным почтением, и даже выбрали его ответственным квартиросъемщиком, доверив самое святое: снимать показания общего счетчика, умножать на действующий тариф (кстати говоря, в те годы неизменный) и расписывать итоговую сумму (рубля два, редко – два с полтиной) по плательщикам: строго в соответствии с количеством душ каждой, живущей в нашей квартире, семьи. (Тут мне приходит в голову сравнение с городским землемером, перемеряющим принадлежащие крестьянскому «мiру» земли с последующим их «переделом» по числу едоков.)
Кстати сказать, отцу удалось решить и другую, казалось, нерешаемую проблему: чугунный крюк. На ночь – будто мало было замка – этим крюком полагалось закладывать входную дверь. Если утром, не дай господь, обнаруживалось, что дверь заперта, но не заложена, начиналось долгое и тщательное (с опросом свидетелей и чередой очных ставок) расследование: кто явился домой последним? А значит – виноват. Чтобы покончить с этими разбирательствами, отец – приложив малую толику ума – ввел в коммунальный обиход простую, но эффективную систему именных карточек: пришел домой – сними свою карточку с гвоздя.
Как правило, виноватым в грехе незаложенного крюка оказывался другой наш сосед, Владимир Павлович, именовавший себя театральным режиссером. Так, вообразите себе, и представлялся: «Чернявский, театральный режиссер». В Ленинград он приехал, кажется, из-под Брянска, однако на тяжелых строительных работах не отработал ни дня. Заняв на первых порах должность коменданта общежития, того самого, где семья Смирновых мыкалась в ожидании жилплощади, он уже года через два получил направление в Институт культуры – как ему это удалось, коммунальная история умалчивает – и по окончании культурного вуза устроился помощником режиссера самодеятельного, как тогда говорили, «народного» театра в какой-то отдаленный ДК. Из очага народной культуры его довольно скоро поперли – не то за регулярные прогулы, не то по причине банальнейшего пьянства. С этих пор постоянной режиссерской работы он больше не нашел. Подвизался массовиком-затейником, но затейную службу посещал редко, видимо, считая ниже своего достоинства, и все свободное время проводил на диване, услаждая слух старыми граммофонными записями – «Мишка, Мишка, где твоя улыбка?..».
Жена, не разделявшая его душевных мук и духовных исканий, ушла к родителям, забрав дочь. На бездуховность бывшей супруги Владимир Павлович жаловался горько и охотно, а главное, в таких изысканных выражениях, что никому из соседей не приходило в голову прервать его ламентации вульгарным напоминанием о коммунальной уборке. Сорвав завесу молчания с сей деликатной темы, мама (задолго до того, как холодная коммунальная война перешла в горячую стадию) нажила в его лице смертельного врага.
Горячая стадия вызревала постепенно, по мере того как мама, обжившись, принялась делать замечания хозяйственного характера: «Лидия Павловна, ну не выливайте вы горшки в кухонную раковину, посуду же в ней моем». (На что та первое время отвечала мирно: «Да што такого-то, Вера Васильна, чай, не взрослое, чай, детское ссанье».) Или: «Нина, это не мытье, а размазывание грязи. Мы же не с ногами на унитаз, мы на него садимся». В переводе с русского коммунального: прежде чем мыть унитаз, хорошо бы воду-то сменить. Увы, никакие увещевания не помогали: Нина, дочь Лидии Павловны и Толина супруга, продолжала мыть места общего пользования одной водой – причем туалет в последнюю очередь: как это, собственно, и принято в деревне, где удобства во дворе и вообще не унитаз, а очко. (Кстати, работала наша Нина контролером на парфюмерной фабрике, проверяла флаконы с духами и одеколонами на наличие в них посторонних предметов, скажем, осколков битого стекла – так что по квартире она ходила в шлейфе ароматов, в котором «Лесной ландыш» переплетался с духом «Наташи», а то еще с «Быть может…», но все перешибала приторно-сладкая струя «Персидской сирени» – такой вот тошнотворный купаж.)
Как того требуют непреложные законы войны, наряду с воюющими сторонами должна быть третья – держащая нейтралитет. В роли нашей местной Швейцарии выступали старик со старухой, занимавшие комнату рядом с кухней – холодную, над дворовой аркой. Точнее, старухой чувствовала себя Федосья Андреевна, в то время как ее супруг, Иван Матвеевич, отличался прытью такого свойства, что Федосья, жалуясь маме, называла его не иначе как «сущим козлом». «Еле ходит, козел, а все туда же!» – свои горькие жалобы она сопровождала пожеланиями: «Да штоб ты сдох!» В конце концов по ее слову и вышло: в «очередной заход» (еще одно подлинное Федосьино выражение) старика разбил-таки паралич, и дня через три он отдал богу душу – к вящему облегчению супруги. Все эти малоаппетитные подробности, о которых, разумеется, узнала спустя годы, я привожу лишь в качестве объяснения – тому, что, занятая своими личными горестями, Федосья держалась от соседских разборок в стороне.
В конечном итоге – увы, средствами дипломатии проблемы не решались – трения на коммунальном фронте все чаще стали выливаться в истошные вопли, выходившие за границы не только маминого прежнего опыта (на 1-й Красноармейской и на Театральной площади скандалы время от времени тоже вспыхивали), но и общекоммунальных представлений о Добре и Зле – хотя кто их, эти границы, межевал…
«Да штоб твои дети сдохли! А уж я дак при-иду-у, плюну на их могилу!» – орала Лидия Павловна, подбоченясь, сопровождая каждое пожелание, по видимости, смачным, а на деле сухим плевком. Хотя вряд ли ядовитым. Во всяком случае, уже минут через пять (встретив, положим, в прихожей) она как ни в чем не бывало называла меня Аленушкой – может быть, поэтому, пропуская вопли и проклятия мимо ушей, относясь к ним как к неизбежному фоновому шуму, я не держала на соседей зла.
До той памятной истории, которая, выражаясь библейским стилем, случилась во дни моих ежемесячных очищений. А если попросту: утром, собираясь в школу, я забыла в ванной то, что в те далекие годы было принято называть «подкладными». И надо ж так случиться, что обнаружил ее не кто-нибудь, а именно Александр Васильевич, муж Лидии Павловны и Ирочкин дед. Этот клок использованной ветошки возымел на него действие, как красная тряпка на быка.