Осенью, когда небо заряжалось мелкими нескончаемыми дождями, мы спасались в здании Почтамта – благо близко, от нас через дом. Там, в нарядном почтовом зале (когда-то на этом месте был почтовый двор, позже, кажется, в начале позапрошлого века, его покрыли стеклянным куполом), прямо на столах, в свободном доступе, лежали пустые посылочные бланки и ручки-вставочки, дешевенькие, которые макают в чернильницы. Расположившись за столами и навострив вконец разъехавшиеся перья
[43], мы, пачкаясь чернилами и усеивая бланки жирными ляпами, вели долгую взаимную переписку. Причем не личную, а из «жизни царей и цариц». Подозреваю, что дипломатическому уклону способствовал цвет попавших в наше распоряжение чернил – так, черным по белому, обращалось к своим подданным родное государство. В школе мы писали синим.
Если судить по дворовым играм, может сложиться впечатление, будто жизнь на улице Союза Связи в корне отличалась от купчинской. Но для меня одно вытекало из другого: пожевав купчинского вара, я уже не довольствовалась осмысленным школьным существованием (из которого, пройдя сквозь положенные любови и дружбы, со временем выросло родство, до нынешних пор связывающее нас, бывших одноклассников). Словно прочным сезалевым канатом меня тянуло на двор — в простую и беспощадную жизнь, чьи соблазны мне еще предстояло преодолеть.
Моя жизнь снова делилась надвое: школа и двор. Но в школе мне не нужно было доказывать, что я – своя. Тем более училась я на «отлично»: в начальных классах это важный социальный критерий.
В табели о дворовых рангах наши школьные оценки играли прямо противоположную роль: отличников и отличниц презирали, дразня зубрилами и гогочками. Здесь ценили и уважали другие таланты: ловкость, с которой прыгаешь с гаража, точность попадания битки в нужную клетку расчерченных на асфальте «классиков» или, когда играешь в вышибалы, мяча в живую мишень. Кстати, в Купчине об этой игре никто и слыхом не слыхивал: в отсутствие подходящей подворотни в вышибалы не поиграешь – «мишени» разбегутся. Так что эти навыки мне пришлось набирать с нуля.
За несколько лет почти ежедневных тренировок я сумела выбиться в первые ряды по многим дворовым видам спорта, включая настольный теннис: уж не знаю, каким чудом в нашем дворе появился теннисный стол со всеми причиндалами – поперечной сеткой и несколькими ракетками. За этим столом я однажды обыграла Вовку, нашего нового альфа-самца. Прежний (вспомнила: Серега; по-дворовому: Серый) уже успел вырасти и исчезнуть: сперва говорили, будто бы завербовался на «комсомольскую стройку». В те годы об этих стройках слагали песни. «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес – Советский Союз». Но потом пошли слухи, что не завербовался, а «сел». Глядя на его семейство: папаша-алкоголик, несчастная, вечно замотанная мать – в это, вообще говоря, верилось.
Кем были Вовкины родители, не помню, знаю, что оба работали на Адмиралтейском заводе – обычная ленинградская семья с деревенскими корнями, с чередой крестьянских поколений, разорванной переездом в город. Судя по всему, после войны.
В остальном новый главарь был прежнему под стать. С той лишь разницей, что с ним мы были одногодки, что придавало нашему соперничеству особую остротцу. Девчонки шептались, что Вовка Сушков в меня влюбился, и прочили на роль дворовой альфа-самки. Кстати, в этом определении нет ничего «стыдного»: наша осведомленность в сексуальных вопросах оставалась весьма скудной, не выходящей за рамки коротких, но емких слов, которые пишут на заборах. В общем, если Вовке и приходили в голову разные фантазии, он держал их при себе. Но, думаю, за шепотками и меловой надписью на стене в подворотне «Вовка + Ленка = любовь» все-таки что-то такое было, причем с обеих сторон. При мне он плевался особенно лихо, а если свистел, засунув в рот два пальца, то уж как истинный Соловей-разбойник. В его присутствии я тоже не плошала, становясь и ловчей, и красноречивей. И не я одна. Многие девчонки подпали под обаяние Вовкиной дворовой власти и, несмотря на невзрачную внешность, даже находили его красивым.
Как бы то ни было, тот теннисный проигрыш Вовка мне великодушно простил. Тем более на другой день он сумел отыграться.
Так мы и жили, то цапаясь, то мирясь, до того самого дня, когда я совершила низкий поступок, может быть, самый низкий из всех, что тяготят мою совесть. (Возможно, именно он, а не что-нибудь другое, оттянет вниз ту чашу весов, которая никого из нас не минует.)
В тот день, выйдя во двор, я застала Вовку – как водится, в окружении многочисленных шавок и подлипал – терзающим Борьку Каца, нашего дворового «жиденка».
Не в оправдание себе: кроме дремучего бытового антисемитизма, свойственного советским людям вопреки идеологической параше о пламенной «дружбе народов», свою роль играло и то, что Борьку – лет до двенадцати – всюду водила бабушка. В том смысле, что его не выпускали на двор. То есть дело не только «в крови». О том, что я «половинка», во дворе, разумеется, знали, но несмотря на это считали «своей». (Ту же самую мысль можно выразить иначе. В этом нутряном споре: какая кровь какую «переборет» – наш дворовый народ ставил на русскую.)
Но с другой стороны – теперь уж точно в обвинение, – ко времени, когда случилась та позорная история, у меня (уж не знаю какими путями, во всяком случае, помимо родителей – о папиной «еврейской судьбе» в семье не говорили, по крайней мере, при детях, хотя, как выяснилось позже, моим родителям было что порассказать; и уж точно помимо школы: ни учителя, ни тем более пионервожатые по таким «скользким темам» не высказывались) сложились довольно ясные представления о «национальном вопросе». Доказательством служит другая, школьная, история. Которую сама я позабыла начисто. Мне напомнила ее Ирка Эйгес, моя школьная подруга, уже лет тридцать живущая в Израиле, – через много лет, когда пришлось к слову. Кажется, в третьем классе один из наших мальчиков позволил себе антисемитское замечание. Далее цитата из Иркиного рассказа: «Я испугалась, даже съежилась. Ты сидела за партой и что-то писала. А потом отложила ручку и совершенно спокойно спросила: “Вот интересно, с кого бы ты, дурак, списывал, если бы не было евреев?”»
Словом, вопрос, над которым я, в связи с той, дворовой историей, тщетно размышляю: чего здесь все-таки было больше, недомыслия или двоемыслия – в моей дурной голове?
Бедняга стоял у стенки. Вовка «расстреливал» его резиновым мячом. И хотя в цель намеренно не попадал – мяч отскакивал гулко – но Борька всякий раз вздрагивал и закрывал голову руками. Я тоже стояла и думала: не выпускали, и не хрен было начинать, такому в нашем дворе не выжить – как комнатной собачке среди бездомных псов, рано или поздно все равно порвут.
Заметив, что я подошла, Вовка перекинул мяч мне. Не с тем, чтобы «повязать кровью» – до достоевских ма́ксим наша дворовая стая все-таки не дотягивала. Скорее, самец, бросающий приглянувшейся самке лакомый кусок. Этим куском я, не задумываясь, пульнула в Борьку – тоже мимо, не имея в виду попасть.