«Утром, в день отъезда, за нами пришла машина: грузовая, кажется, полуторка». (У себя в тетради я помечаю: «машина». Это важно. Зимой вещи везли на санках, у кого санок нет – тащили на себе.)
Сидя в открытом кузове, мама смотрит на опустелый город – куда ни глянь, ни людей, ни машин. В то утро бомбежки не было. До Финляндского они доехали быстро
[30].
Начитавшись блокадных дневников, я жду столпотворения: зал ожидания, набитый под завязку, давка; изможденные люди штурмуют поезда; умирающих несут на носилках. Но так было зимой. Летом, в августе, «все прекрасно организовано. Нас встретили девушки-дружинницы, помогли сгрузиться, перетащить вещи. Перед зданием вокзала была площадка, огороженная забором… – Чтобы легче было представить, мама добавляет: – Чугунным, как на кладбище».
За забором расставлены скамейки и столики. На этих скамейках они сидели до самого вечера, ждали, когда подадут состав. «Я все время прислушивалась: не могла понять, почему так тихо? В нашем районе всегда стоял грохот. А тут… будто нет войны». Ей представлялось, поезд будет пассажирский, как раньше, когда они с бабушкой ездили в деревню.
Оказалось, товарняк.
«В вагоне пахло коровами – до нас, я думаю, возили скот. В заднем углу дырка. Широкая, шириной в две доски. Их выломали из пола. Угол завесили мешковиной. Мы заходили за тряпку, садились на корточки… Ехали долго, но… – Мама дает наконец волю радости: – Хорошо. Не обстреливали, не бомбили…»
Теперь и я верю: для них все самое страшное закончилось. Осталось переплыть Ладожское озеро: деревня Кобона (мама произносит: «Капонна» – как запомнилось со слуха), на том берегу. Тот берег – Большая земля.
На чем везли до берега – мама не помнит. Детская память сохранила другое, главное: «В Борисовой Гриве нас всех накормили, дали похлебку с хлебом».
На тот берег эвакуированных возили катерами. Они думали, снова придется ждать, но «катер подошел довольно скоро. Чтобы взять побольше людей, к нему были привязаны плоты. Кажется, канатами. Когда наша очередь подошла, мы погрузили вещи, и тут оказалось, места больше нет. Там тоже работали девушки-дружинницы. Они нам предложили: пусть ваши вещи переедут, а вы – другим катером. Но тетя Настя на это не согласилась, сказала, сгружайте, отдавайте наши вещи. Другой катер мы ждали долго, часа два или три. Когда снова погрузились, дежурные нам сказали: тот катер разбомбило… Там была девочка. Моих лет. В соломенной шляпе. Потом, уже далеко от берега, я увидела эту шляпу. Соломенную, с большими полями. Она плыла по воде…»
Первая станция, где эшелон больше суток простоял в тупике, – Вологда. От долгой стоянки в памяти остались жара, удушливый запах испражнений (туалет в здании вокзала, но вокзал далеко, ослабевшим ленинградцам не дойти). Зато есть кипяток. А главное, хлеб. И меряют его не граммами, а буханками: целая, половинка, четвертинка – к этому им еще долго не привыкнуть. «Сперва нам сказали: пайки́ раздают на вокзале. А потом вологодские женщины нас пожалели, сами принесли».
Еще одно важное воспоминание: «Здесь было уже не страшно. Вологду не бомбили»
[31].
Из Вологды эшелон отправили на Урал, в город Молотов (бабушка называла его: Пермь). Прием эвакуированных ленинградцев организован хорошо. На вокзале их встречали пустые подводы. До села Насадки Пермско-Сергинского района спокойным лошадиным шагом несколько часов.
«Пахло цветами, травой… Я ехала и всё оглядывалась: в Ленинграде война, а тут – мирное время. Никак не могла понять, как такое бывает…»
Наконец привезли. Выгрузили у сельсовета. «Начали распределять по деревням. Нам досталось Кондаково. Это на полуострове, через речку Сылву. Туда ходил паром… Речка холодная, вдобавок ко всему сильное течение. Купаться нельзя. Но о купании тогда не думалось». Все мирные мысли пришли потом.
«Поселили нас к Анне». Женщина средних лет, безмужняя – муж не то погиб, не то сгинул до войны, – с тремя детьми. Дочь Саша: лет шестнадцати – по тогдашним понятиям взрослая; сын Митя: года на два старше мамы, с осени они вместе ходили в школу, но в разные классы. Самая младшая – Галя, лет семи-восьми. В деревне ее называли «Галька-размужичье» – за то, что поперек деревенских правил и приличий носила мужскую одежду: пиджак, брюки, видимо, отцовские. О причинах этих странных предпочтений никто не задумывался – дали кликуху, и ладно.
Подводу с эвакуированными Анна встретила криком и отборными матюгами. Так вас перетак! На что мне ваши выковы́ренные! Но, откричавшись, смирилась. Стояла на исхлестанном дождями крыльце, смотрела, как мужики, сопровождавшие подводу, заносят в дом вещи: расселение по разнарядке – против начальства не попрешь.
Потом-то оказалось – добрая, добрее тети-Настиной хозяйки, тоже Анны, которую даже местные обходили стороной. Мама объясняет это тем, что их Анна родилась и выросла в другой деревне, где «люди относились друг к другу иначе, по-человечески». Сюда, в Кондаково, она переехала, когда вышла замуж, но суровые кондаковские нравы не переняла.
«Входишь – сени, кухня метров пятнадцать, чуть не половину занимала русская печь. Настоящая, с полатями. Нас поселили в светёлку. – Это если по-северному; в южных областях России парадную комнату, в которой хозяева не живут, принято называть: зал. – Там стояло две кровати. На одной спали мы с мамой, на другой – бабушка».
Метрах в трехстах от дома – ферма, где Анна и работала. Рядом с фермой рубленая баня. «Мы великолепно вымылись. Мама сама растопила, наносила воды из реки». Но самое яркое впечатление того, первого дня: гороховое поле. Сладкий горох в стручках – для ленинградской девочки забытое лакомство: «Я рвала и думала: как странно, можно рвать и есть».
Ночью их заели клопы. «Миллионы. Ползали по стенам, по потолку. Лежишь, а они падают, прямо на тебя. Я не выдержала, выскочила из дома, часа два просидела на крылечке». Потом-то привыкла: спать лицом в подушку, обхватив голову обеими руками. Первое время бабушка пыталась морить: брызгала керосином, обдавала горячим паром – но бесполезно. (Тараканов, кстати говоря, не было. Против них использовали проверенное веками средство: выморозить избу. В самые трескучие холода дом на сутки-другие открывают, пока вся эта нечисть не вымрет.)