Две смеющиеся девушки, долго и старательно расчесывавшие волосы, осмелились подойти к танкам ближе других, так что иноземные военнослужащие уже собрались с ними познакомиться.
Испуганно глядя на происходящее, как будто это было запрещено, Альберехт перешел через улицу. И хотя никакого запрета не существовало, он все равно не мог остановиться среди зевак от чувства стыда. Тяжелые цепи, которые начали развешивать вокруг танков, с грохотом упали на мостовую.
Альберехт услышал, как рядом с ним один немец крикнул другому:
– Ach, du Karl! Du Luder!
[47]
Он вспомнил, что так и не успел выяснить, действительно ли евреи в Чехословакии разговаривают по-немецки. Но Линденбаум – немецкая фамилия. Значит, родным языком девочки был немецкий. А письмо она написала по-чешски, наверное, только потому, что боялась, что его откроют. Письмо, написанное по-чешски, немцы не так легко прочитают. Я его тоже не прочитал. Веверка. У Альберехта вдруг прорезался сильный насморк, так что пришлось два раза судорожно шмыгнуть носом.
Через пять минут он уже дошел до дома матери. В гостиной и коридоре горело электричество, шторы были раздвинуты, так что на тротуар перед домом падали полосы света.
На траве вокруг бомбоубежища напротив дома разбросаны скомканная бумага, газеты, пустые пакеты и апельсинные корки, как будто там был праздник, теперь уже закончившийся.
Содрогаясь всем телом, Альберехт стоял перед дверью, особенно холодно было голове. Достал из кармана серебряную коробочку. В ней остались две мятные пастилки. Сунул обе в рот и разжевал.
Нажимая на кнопку звонка, заглянул внутрь через окошечко в верхней части двери.
«Сейчас я должен буду рассказать, что Ренсе нет в живых, – подумал Альберехт, – я, теперь ее единственный сын. Но в какой мере тридцативосьмилетний сын остается сыном?
Если бы она не была так одинока, мне было бы легче».
– Мужайся, – шепнул я ему, – Господь тебе поможет.
Альберехт услышал, как на ближайшей колокольне пробило два часа. «Почему она еще не спит?» – подумал он.
Он видел, как она приближается к двери. Медленно, держа в правой руке носовой платок. Она плакала. Ей уже все известно.
Она открыла дверь и обняла Альберехта.
– Ах, Берт, как мило с твоей стороны, что ты ко мне приехал. Мне невыносимо тяжело. Я совсем одна. Боюсь ложиться спать. Просто не знаю, что делать.
Она поцеловала его в обе щеки, и он почувствовал запах алкоголя. Поцеловал ее в ответ и подумал: «Как так – не понимаю, но она уже все знает».
Идя рядом друг с другом, они дошли до гостиной, и мама сказала:
– Меня бросила Хильдегард. Моей немецкой служанки и след простыл. Пошла на улицу посмотреть, тут ли уже солдаты с ее родины, с ее Heimat. Вот уж от нее не ожидала. Ах, Берт, хочешь – верь, хочешь – не верь, но эту страну предали такие вот немецкие служанки. Это правда. Это смешно, это даже не трагично.
– Послушай, мама…
Они вошли в гостиную.
Скрепя сердце, он подыскивал слова, беспомощно, отчаянно. На низком столике стоял ее бокал и хрустальный графин, наполовину полный виски.
– Я правда очень рада, что ты заехал меня проведать. Но не многовато ли ты пьешь? По глазам вижу. И с пьяных глаз садишься за руль. Не делай этого, Берти. Ко мне тут заходил какой-то человек, твой давнишний друг, Фритс Бертельс. Я его с трудом узнала. Принес для тебя письмо. Куда же я его положила?
Письмо лежало на рояле. Довольно толстое письмо.
– Но, мама…
– Ладно, ладно, сыночек. Посмотри скорее, что там внутри. Фритс сказал, это очень срочно. Он приложил много усилий, чтобы тебя разыскать.
Альберехт послушно вскрыл конверт. Он уже давно понял, что лежит в конверте, и чувствовал себя шпагоглотателем, подавившимся шпагой.
Показались банкноты по сотне фунтов стерлингов и записка: «Все-таки получилось. Счастливого пути. Всего доброго! Голландия будет свободной. Твой старый друг Андре».
– Ах, – сказала мама, – там деньги?
Похоже, она не заметила, какие деньги, ведь была без очков.
Да, это были деньги. Английские банкноты обжигали ему руки, словно говоря: «Мы слишком хороши для твоих голландских пальцев. Наши пушки не молчат. Наш король не бежал от немцев. Мы не обесценились и стоим ровно столько же, сколько вчера».
– Мама, – сказал Альберехт. И кашлянул.
– Деньги, – сказала она, – что на них можно купить? На моем веку это уже вторая война. Начинается ужасное время. Не знаю, зачем мне петь, когда люди думают только о том, как бы впиться друг другу в глотку. Мир сошел с ума, и сошедшие с ума люди хлопают в ладоши, когда им об этом рассказываешь, если только музыка красивая. Начинаешь себя презирать за то, что, несмотря на стыд, еще способна петь.
Она пересела в кресло и оперлась щекой о руку, в которой держала носовой платок.
– Ренсе с Паулой я больше не видела.
– Мама, мама… – его голос скрипел, как треснувший деревянный башмак. – Мама, Ренсе наложил на себя руки.
г. Харен (пров. Гронинген),
7 сентября 1970 г. – 30 мая 1971 г.