Книга Отец и мать, страница 99. Автор книги Александр Донских

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Отец и мать»

Cтраница 99

И Юрика ей было жалко, которому теперь «отщепкой» расти – услышала она однажды слово от одной старушки, сказавшей так о детях-сиротах войны. Расти сыну по большей части в отрыве, в отдалении от отца, лишь урывками, гостем входя в его жизнь.

И себя было жалко. Жалко, потому что придётся, как бы оно ни было, если, конечно, оставаться женщиной, искать то, чего напрочь не надо её сердцу. Придётся, может статься, посмотреть на чужого мужчину так, чтобы он захотел быть рядом с ней. Однако даже мысль такая была мерзостна для неё.

Да и Афанасия, всё ещё мужа, нечужого, родного для неё человека, жалко было, потому что счастья истинного, сокровенного ему во всю жизнь уже не переживать: любимая его женщина не способна ему родить.

Две-три недели после ухода от Афанасия чуть что – Людмила в плачь, в стон, но украдкой от сына и отца. Рот зажимала ладонями, упрятывалась как могла. Научилась плакать молча и сухо, но всей душой, всем существом своим. За все эти месяцы потерянной, осознавала она, жизни ни на секунду не смогла забыть своего горя, отвлечься целиком и полностью даже в музыке, даже в сутолоке рабочих училищных будней. А выходные и праздники – сутками почти что один на один с горестью своей.

Невзлюбила ли ли она, как нередко случается с отвергнутой женщиной, Афанасия? Нет. Хотелось ли ей мести, какого-нибудь удовлетворения от него? Тоже нет. Её сердце, вопреки всему, как самостоятельное существо, любило и – надеялось.

Но на что надеялось? Бог весть.

Глава 16

По взаимному уговору, Афанасий, если не был занят на службе до поздна или не находился в командировке, в неделю раз забирал Юрика из детского сада, а также иногда – по субботам. Гулял с ним, покупал ему мороженое, конфеты, игрушки, водил на аттракционы, в кино, в музеи и кукольный театр – чего бы тот не пожелал. Ребёнок просил – то, то, то, а ещё бы вон то, и отец безоговорочно выполнял прихоть маленького несмышлёного человечка, был щедр и предупредителен. Однако неотступно подпирало в его груди чувство какой-то фальшивости, противоестественности, если не сказать, ненормальности и даже растленности в подобных взаимоотношениях. Понимал: выходил такой расклад, что выслуживался он, отец, перед сыном, ублаговолял его, откупаясь за дни раздельной жизни, за неустрой в семье. И по-стариковски, даже как-то обречённо Афанасий итожил, злясь на себя: может быть, теперь именно так, «шиворот-навыворот» придётся коротать жизнь свою.

К оговоренному часу Людмила выходила из подъезда на улицу и, в сумрачном молчании и с уроненным взором, забирала или же, напротив, передавала сына. Афанасий старался не смотреть на Людмилу: отчего-то не хотел встретиться с ней глазами. Но, приметчивый, замечал: она поблекла вся, «схудала шибко», как говорят переяславцы. Нравившиеся ему с ласковой сероватой голубинкой и задорным блеском её глаза стали совсем серыми, тусклыми, «как камушки, выкаленные под солнцем». Редко при этих встречах супруги выговаривали друг другу более двух-трёх фраз, и голос её звучал чуждо, незнакомо, отдалённо. Врождённые пришипетывающие нотки раньше лились мелодично, нравились Афанасию, порой умиляли его.

– Не говоришь, Люда, а прямо-таки журчишь ручейком, – мог он ей когда-то сказать.

Теперь же речь её выходила срывами, толчками.

В её причёске по-прежнему – несомненная возвышенность изящества, искусства, вкуса, но и неизменная девичья скромность. Её белокурая головка, при любых обстоятельствах, – ухоженная предельно, завитая мелкими кудряшками, по веянию нынешней моды. Однако отныне, отметил Афанасий, – однообразно постоянная, будто бы раз и навсегда уложенная. Мол, нечего более о ней думать: зачем прихорашиваться, что-либо менять?

Не любительница вертеться перед зеркалом, моднящаяся от случая к случаю, раньше тем не менее по губам помадой мазнёт, по ресницам и бровям чёрным карандашиком махнёт, не забудет и о пудре, и о духах, и о популярной «мушке» на щёчке. Сейчас же на лице её – так и подумаешь, что печать, клеймо: тусклость, неотчётливость черт. Ни глаза, ни губы, ни брови, ни щёки, ни лоб – ничто не вздрогнет чувством, желанием понравиться, покрасоваться.

– По-видимому, нет никого, – хмуро предположил Афанасий.

А как-то раз, расставаясь с ней и сыном, подумал, что и она не живёт – мается.

«Оба мы горемыки. И сыну рядом с нами, такими, как расти, что из него получится?»

Жалко её.

Нет-нет да вспоминались из детства и юности слова отца, нередко произносимые им о матери:

– Жаль ты моя, Полюшка.

Знал Афанасий: любил отец мать, хорошими они были супругами, хотя мать, покрепче характером, главенствовала в семье. Но Илья Иванович почитал супругу, попусту не перечил ей. А отчего жалью называл её своею – только сейчас сын стал догадываться по-настоящему: потому, выходит, и любят, что жалеют. Видать, только тогда душа душой являет себя, когда жалеет. Разве не так? – рассуждал он сам с собой, удивляясь своим новым ощущениям и нежданным выводам.

Юрик, уводимый матерью за руку, настойчиво и отчаянно оборачивался, запинался, хныкал, свободной рукой несподручно, в неловком выверте плеча махал отцу. Наконец, дверь, снабжённая натянутой стальной пружиной, с зубовным щёлканьем захлопывалась за ними, и Афанасий оставался один. Один.

Стоял понуро, недвижно. Казалось, что он вконец заблудившийся, отчаявшийся найти правильную дорогу путник. Проходили мимо люди, люди, но он не чувствовал рядом с собой движение другой жизни. Даже не понимал, что проходившие – люди, что с ними можно общаться, что-то вместе совершать. Они все были для него одного ряда – они были чужими.

Минутами он ощущал себя замкнутым в тесном помещении, отгороженным от всего света, оставаясь один на один со своей душой. Стоял какое-то время переминаясь, вроде как не зная отчётливо: идти, не идти, а если всё же идти, то куда и зачем?

Сначала брёл в одну сторону, потом – в другую, потом – в какую-нибудь ещё, и в конце концов понимал, что продвигается бессмысленно, без цели, не домой. А куда – бог весть.

В сумерках, а временами и ближе к полуночи, Афанасий оказывался у своего дома на всегда празднично, даже несколько парадно украшенной и освещённой центральной улице – имени Ленина, и ему казалось, что он набрёл на чей-то чужой праздник жизни, и он здесь случайный, а то и нежеланный гость. Медленно-тягучим, стреноженным шагом взбирался по лестнице на третий этаж, продолжительно, в ослабленности руки ковырялся ключом в замке, – возможно, и не хотел открывать дверь. Не включая света ни в прихожей, ни в комнате, заваливался в одежде на диван, лежал и видел из раза в раз единственно и долго, до желанного провала в яму сна, – те глаза сына, невыносимо строгие и проницательные для его малого возраста, и – нынешние глаза Людмилы, очужевшие, без красок жизни и чувств. И сын и мать смотрели не осуждающе, без противления, но, однако, всегда – мимо своего отца и мужа, куда-то поверх его глаз и головы, будто теперь было важнее для них то, что находится где-то там дальше, дальше их мужа и отца. Ворочался, ждал сна, обвала своего цепкого, живучего сознания.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация