– Я и Юрик уходим к папе. Он нанял грузовик – ждём с минуты на минуту, – произнесла Людмила застоялым голосом, не поднимаясь и не поднимая глаз к Афанасию. – Не будем помехой твоему счастью. Живи. Живи, как тебе нравится, с кем нравится. Ваяй новых человеков счастливого будущего – это конечно же благородное занятие. По крайней мере, не скучное. Где-то там тебе интереснее живётся, ты не спешишь домой, к нам, а командировки для тебя – как праздник. Праздник души, уверена. Да и при виде нас, замечаю, у тебя только что не зевота.
– Люда… – беспомощно шепнул он.
– Ты побледнел? – остро скользнула она взглядом по его лицу. – Наверное, боишься, что после развода тебе закроют путь наверх? Вот, скажут, морально неустойчивый, ненадёжный тип, нам таких в партии не надо. Что ж, давай не будем оформлять развод. Пока. Несколько лет.
– Лю-ю-юда… – Но голос не шёл из горла, как парализованный, как изломанный углами.
– Ты меня не любишь – я знаю. Прошу, молчи, не возражай! Дай мне высказаться: я столько лет молчала, как рыба в аквариуме. Думала, ребёнок родится – мы потянемся друг к другу. Нет, не потянулись. Но я… я, знай, люблю тебя. Люблю, любила и… да что там! буду любить, потому что сердцу не прикажешь… Что я, что я?! Зачем?!
Она, будто очнувшись, порывисто встала, порывисто же приподняла чемодан и порывисто подалась вся на ход, но тут же опустила его, обессиленно поосела в коленях.
– Я знаю о ней, – выдохнула она спешно, как разом порой освобождаются от чего-то обременительного, крайне досадного.
– О ком?! – вопросил он мутно и хмельно вскипевшими в мгновение глазами.
– О Кате Пасковой.
Глава 2
И он, казалось, тиснимый сверху, медленно и напряжённо, скобля лбом по дверному косяку, как немощный, внезапно поражённый, опустился на корточки перед сыном, привлёк его к себе и зачем-то гладил своей мужичьей, лопатистой ладонью его маленькую, тонкокостенькую, пушистую головёнку.
Мальчик не понимал, не мог понять по великой малости своей, о чём говорят его родители, но он смотрел на них пытливо и строго. То на отца взблеснёт глазами, то на мать, то потупится и словно бы задумается, и вроде даже очень глубоко и печально, как старичок.
Людмила вобрала в грудь воздуха и стала говорить торопливо, сбивчиво, возможно, желая только одного – поскорее избавиться от тяготы, а там будь что будет:
– Да, Афанасий, да, той самой, что хотела родить от тебя, но… Но это уже не моё дело. Главное: ты любишь её. Любил, любишь и будешь любить. Помнишь, в прошлом году мы съездили с тобой в Переяславку, и одна не совсем трезвая девушка, Маша, Маша Паскова, сестра её, однажды остановила меня на улице, когда я шла в сельпо и с ругательствами… тебе, не буду скрывать, досталось от неё немало ласковых слов… рассказала историю вашей любви. Да, да, Афанасий, ты любишь и тебя всё ещё любят. И ты не смирился и не смиришься – знаю твою породу, – что она не с тобой, что не по-твоему вышло. Маша сказала: «Сеструха моя, как дура, ударилась в богомольство, свихнулась из-за твоего кобеля. Ты ему передай: где увижу его, праведника партейного, прысну в его похабные зенки уксусом, а лучше бы – помоями». Знаешь, такая смешная она, взъерошенная вся, матерится точно сапожник. Но – искренняя девушка, простецкая и добрая душа, переживает за сестру как за себя. Я год мучилась, я год думала. Может быть, я меньше бы раздумывала, изводилась сомнениями и страхами, а взяла бы да и сразу после того разговора ушла бы от тебя. Но у нас Юрик. Ему нужен отец. Ему нужна семья. Однако, пойми, и я себя в том убеждаю и, кажется, убедила: что же за семья такая, если нет как нет в ней любви, тепла душевного, единства, если между супругами и не война, и не мир, а какая-то невидимая стена льда, каждодневная обязаловка, мертвящая сердце? Я терпела, притворялась, хотела быть для тебя желанной. Да что там! – просто нужной. Как собака хозяину во дворе, чтоб охранять его добро. Но сколько ещё можно притворяться? Год, два, три, десять лет, а может, по принципу, что вся жизнь – театр и игра, лицедействовать до гробовой доски? Юрик подрастёт, поймёт нас, обязательно поймёт. Ведь он такой у нас умненький, вдумчивый мальчик – посмотри на него: сколько ума и тревоги, уже не детской, в его глазёнках. Поймёт, поймёт нас, и какую же он потом семью создаст, как устроит свою жизнь? Уж лучше ничего, чем подленько притворяться и калечить душу ребёнка! За ту неделю, которую тебя не было… а я, к слову, узнала у райкомовских ребят… совершенно случайно столкнулась с ними на улице, не подумай, что вызнавала, звонила куда-нибудь… узнала, что ты должен был вернуться через два дня, но ты, несомненно, наслаждался свободой целую неделю. Так вот, я всё-всё досконально обдумала и – решилась. Довольно лжи и притворства! У папы квартира большая, пока поживём у него. Он жутко переживает, он уважает и ценит тебя… как партийного работника… да и друзья-коллеги вы давние и собеседники сердечные. Кажется, всё сказала. Довольно. Уезжаем. Скоро грузовик подъедет. А потом – что судьба пошлёт. С Юриком, разумеется, встречайся, когда пожелаешь.
Людмила что-то ещё хотела сказать: ей, разгоревшейся до багровости, заострившейся жалом взора, несомненно, хотелось мучить, казнить своего не любящего её супруга – каждым словом, каждым взглядом, каждым выхваченным из раскалённой памяти случаем, и укалывать, прижигать его совесть, его душу, а то и тело его. Но неожиданно она увидела полные слёз глаза Афанасия.
Он, возможно, скрывая лицо или же в параличе воли, перекатился с корточек на колени, склонил голову, а плечом привалился к дверному косяку, наверняка ища опору. Людмиле он показался каменной глыбой, которая, под действием ли землетрясения, удара ли молнии, рухнула на землю.
Афанасий приподнял руки и, как слепой, как во внезапной немочи, что-то стал ими искать. Нашёл – это был сын. Это были его маленькие плечи. На них и приналожил ладони отец.
Сынишка замер, в струночку вытянулся. Он – какой-то тоненький, но твёрдо-крепкий шесток. Похоже, что всё же давал возможность отцу держаться, не повалиться, не упасть вовсе. Выглядело, что сын, сын-мальчуган, в эти минуты стал сильнее, крепче, устойчивее отца, отца-богатыря, каким, несомненно, и видел, и чувствовал его.
– Афанасий, – тихонько позвала Людмила на подвздохе, в удушии горечи.
Он не откликнулся, не шевельнулся. Его глаза уже были закрыты.
– Афанасий, умоляю, не надо так! Я тоже разревусь – до смерти напугаем ребёнка. Прекрати!
Она не позволила себе заплакать. И ещё могла разить, осиливая в себе жалость:
– Может быть, тебе хочется и уши заткнуть, чтобы понимать: я, мол, ничего не слышал, я ничего не видел, я живу как жил? Но ты же сильный человек – можешь и должен – должен! – сдержать свои чувства. Встань с колен, вытри слёзы, посмотри на жизнь открыто и честно. Подумай, наконец-то, о ребёнке: не травмируй его душу, не напугай на всю жизнь. Слышишь?
Афанасий молчал, окостеневший, ужасный, но и жалкий. Поистине: как глыба камня, отвалившаяся от скалы и теперь бесполезно лежащая.