«Откажешься?»
«Молчи!»
«Значит, утро вечера не мудренее?»
Прилегла, не раздеваясь, на кровать, однако неожиданно подкольнуло изнутри – не помолилась, не подошла к иконам, даже не взглянула на них.
Зажгла лампадку, опустилась перед киотом.
– О Мати Господа, моего Творца.Ты корень девства и неувядаемый цвет чистоты. О Богородительнице! Ты ми помози, немощной плотскою страстию и болезненну сущу, едино бо Твое и Тобою Твоего Сына и Бога имею заступление…
Однако подспудно свербило в глубинах сознания: а хочется ли по-истинному, то есть всем сердцем своим, всей сутью своей, того, чего хотя и молитвенно, но уже как-то заученно испрашивает у Матери Божьей? Но если так, то как же отказаться от всё ещё цветущей молодости своей, от столь нежданно поманившего за собой счастья?
«Сумасшедшая, – поругивала она себя, собираясь на работу. – Греховодница. Беспутая. Дурная».
Но когда вышла во двор, увидела со своей замечательной Иркутной горы молочковое свечение далей и просторов, – разум и душа вроде как раздвинулись вмиг, скинули с себя «теснóту». Смотрела на свою породнённую, желанную округу, и в дали её, и в близи. Воздух изморозный, льдисто-звонкий, но и по-летнему духовитый ещё – листьенный, огородный, лесной, речной и ещё какой-то, наверное, городской – маслянисто-железнодорожный, асфальтовый. Но и тот дух хорош, и этот неплох. Всюду раскинуты шелка инея. Деревья, уже оголённые, без листвы, принаряжены сахаристым куржачком, принаряжены, возможно, для встречи снега, а значит, зимушки-зимы, которую, говорят люди, в нынешнем году ждать со дня на день. По деревянному иркутному мосту газуют автомобили, а к железнодорожному со стороны Иннокентьевской подкатывает состав с углём. Полнозвучно и властно, зверем таёжным, трубит паровоз. Над левобережной деревенькой Селиванихой завиваются дымки кухонь. Укатываются к Саянам, далёким и прекрасным в своём кипенно сияющем блеске, местные отлогие холмы, словно бы надумали слиться где-то там с красотой и высью великих гор Азии, и станут, может быть, выше, могучее, подтянувшись к небу и звёздам.
С крестным знамением поклонилась Екатерина, как издавна Евдокией Павловной и ею заведено поутру, в сторону Иннокентьевской рощи, среди изумительных корабельных сосен которой когда-то величественно высился «красавец» – говорили Екатерине старушки – Спасо-Иннокентьевский храм, порушенный в 30-х.
Екатерине и печально, и радостно, и томительно, и легко.
Вышла за калитку, и ступила на общую дорогу, по которой шли люди по своим малым и большим и всяким разным другим делам. Подумала как-то неясно, неясно даже для самой себя, но энергично и свежо: «И я со своей жизнью живу со всеми».
И, показалось Екатерине, – кто-то шепнул ей вдогон:
– Иди и радуйся, дева.
Полуобернулась на ходу к дому: может быть, откуда-то оттуда и дохнуло этими словами? «Поди, ангел души Евдокии Павловны», – подумала деревенским поречьем. С будничным покоем в груди и неторопливой поспешностью пошла на работу. И вскоре на большой, магистральной, улице влилась в полноводную людскую реку.
Но в этой возникающей по утрам и вечерами реке, хотя и слилась с ней, сердце её жило своей особенной, желанной, отстранённо-тайной жизнью. «Божий мир, Божий мир…» – всю дорогу перешёптывалась сама с собой её мысль, а голос говорил встречным знакомым:
– Здравствуйте. Утра доброго вам. Как поживаете?..
И уже у самых дверей библиотеки, как бы изготовившись нырнуть в омут:
– Ай, что будет, то будет!
Но перед последним шагом в помещение взглянула на восток, где большое, влажно-дымное, красное солнце отягчённо медленно поднималось к этой земле, к этому городу, к этим людям.
Глава 59
Прошли и дни, и недели осени, и уже зима декабрём заступила её, заскрипев по земле первыми крепкими морозами. Изысканный, учтивый, скромный Леонардо к вечеру перед самым закрытием наведывался в библиотеку почти что каждодневно, предельно пунктуально. Улыбался, раскланиваясь со всеми. Библиотечные работницы упоительно шушукались, с двусмысленными, подмасленными улыбочками поглядывая на него и Екатерину:
– Во, явился Катюшкин ухажёр, как штык!
– Весь разодетый, надушенный – ай-ай-ай!
– И Катюша наша прифрантилась – на бёдрах подушечки, что ли, а талию корсетом никак ужала? Нынче на эти штуки опять, как при дворянах, мода.
– Скажешь тоже! Нужны ей подушечки на бёдрах, как у каких-то всяких щеголих. У неё и свои бёдрышки что надо. А талия такая, что куда дальше ужимать, скажи, подруга ты моя ситцевая?
– Что уж говорить: пара хороша, ой как хороша!
– Голубки, одно слово! – любовались женщины, и конечно же не без зависти, но лёгкой, игривой.
Екатерина и Леонардо неизменно отправлялись гулять, но лютующие морозы подгоняли их или к скорому расставанию, или к поиску какого-нибудь помещения. И таковым нередко оказывался кинотеатр, в котором они по нескольку раз посмотрели одни и те же фильмы. Случалось, и в ресторан приглашал, однако она согласилась только однажды. «Зачем ему тратиться на меня: всё равно мы не сможем быть вместе». Они не ходили под руку и – не целовались. Она была строга, бдительна, а подчас предельно холодна, не подавая ни малейшего повода ни к каким таким проявлениям с его стороны. Единственно на прощание позволяла пожать свою руку и на чуть-чуть, на какие-то мгновения, задержать свои неуклонно тянущиеся из его ладони пальцы.
Приглашал её к себе домой – не шла. Зазывал к своим друзьям, она неизменно отвечала:
– Что вы, нет-нет!
Бессчётно предлагал:
– Позвольте, наконец-то, Екатерина Николаевна, проводить вас до вашего дома.
Решительно отказывалась.
«Наверное, думает: ишь какая цаца – цену себе набивает, – одинокими вечерами и ночами в постели наматывались на какую-то безразмерную катушку нескончаемые ниточки думок. – А мне – жалко его, очень, очень жалко: опутаю такого хорошего человека, увязнет он в этой никчемной любви ко мне, а как потом ему жить? Выберется ли? Доброй семьи, когда супруги живут только лишь друг для друга, не бывает, если, конечно, оба разумом и душою здравые люди».
«Да, да, хочется и колется тебе, греховоднице!»
«Но я же женщина! Пойми!»
«Ах, знал бы он, какая ты женщина. Вот возьми и скажи ему, да прямо завтра: пустопорожняя я, нерожальная баба. А потому беги от меня, парень, пока не поздно».
«Погоди. Не торопи».
«Но сколько же вам ещё вот так ходить-бродить вокруг да около, вести эти пустопорожние да к тому же насквозь притворные беседы? Сегодня ещё пройдитесь, а завтра скажи ему – довольно, Леонардушко. Поигрались, пора-де и честь знать».
Но не завтра и не послезавтра не сказала. «Ещё чуть-чуть погожу. Ещё – чуть-чуть!» Но какое это оно «чуть-чуть», в часах, днях, неделях выражается? – она, захваченная новыми чувствами и желаниями, не понимала хорошенько.