А сейчас – душу его выворачивало брезгливостью и ужасом.
Подошёл к Екатерине; что-то хотел ей сказать, однако голос, прирождённо сильный и в умственных трудах отточенный, срывался, грузнул, даже сипел, а колотившиеся в голове вместе с кровью слова не могли собраться и слепиться во что-то единое и ясное.
– Афанасий, что с тобой? Тебя трясёт, ты бледный.
Он умотанным конём рывками встряхивал головой, словно бы желая избавиться от сна или хмеля:
– Расскажу, Катя. Обязательно расскажу. Я весь в чаду. Погоди чуток – отдышусь.
Отмашкой головы позвал из машины Саню, по привычке взявшегося было скоротать свободные минутки за чтением книжки, и они втроём подошли к заветной могилке. Постояли перед ней молча. Афанасий хотя и успокоился немного, однако только принимался рассказывать о старике – голос вело и сминало. Снова начинал – но опять не доставало сил одолеть тяготу чувств.
Минута за минутой проходила, и слово к слову прилиплялось, мысль с мыслью сплеталась, – рассказалось более-менее внятно. И, овладев-таки чувствами, даже смог подытожить – как на суде, как, страстный и неуёмный, сейчас очень хотел и уже застарело привык в словесных баталиях идеологического работника:
– Он убивал и истязал людей, а теперь память добивает и казнит его. Он уже не человек, а что-то другое. – Досадливо поприкусывал губу, шумно выдохнул: – Эх, слова, слова! А понять-то как? Как понять? Ка-а-ак?
Потрясённые Екатерина и Саня молчали. И в самом деле: слова были бессильны и бескровны. Все трое в очевидном желании немедленно освободиться от страшной тени старика стали смотреть в поля – трактора с прежним усердием и напором поднимали и бороновали землю. Пахло живительно и разнообразно. Ожили самые чарующие запахи здешних мест. Душу бодрил рокот могучей техники. Уже вечерело, подходили сумерки – солнце доверчиво и отдохновенно припало к Ангаре, кто знает, не напиться ли её байкальских снежных вод. Сама же Ангара в долине своего царства-государства нежилась в шелках накидок – туманцев и дымок. Она была млада, своевольна и прекрасна. Хотелось молчать, не отводя взгляда от далей.
Глава 75
Однако Афанасий, нетерпеливый и деятельный, кашлянул, предупредительно и тихонько, в кулак и даже подрасправил плечи:
– Довольно унывать и хандрить. Надо действовать. Правильно я говорю? Правильно. Саня, дело до тебя имеется, можно сказать, государственной важности. Под этим едва различимым холмиком покоятся останки красного командира Платона Андреевича Елистратова. Почему, спросишь, он в чистом поле лежит? Подробности – после. Можешь считать, что на этом поле в бою погиб он за родину. Завтра суббота – хотя и выходной день, но нужно будет мне и тебе поработать, не исключено, что более чем по-стахановски: нужно будет выкопать и перенести останки на кладбище, а там подкопаться к могилке его жены и подхоронить. Как ты на такое дело смотришь?
Саня, когда находился не за рулём, неизменно смотрел себе под ноги, о чём-то глубоко и тщательно думал и чему-то тихо-тихо улыбался – «как дурачок», поговаривали люди, но, однако, Саню любили, особенно ценили его шофёрские и автослесарские умения. О чём не попросят Саню гаражовские мужики – сделает, подсобит, починит. Ни ропота, ни отговорок, надо – значит, надо. А сам никогда ничего не попросит, можно подумать, что всё у него есть и всем он доволен сполна.
– Хорошо смотрю, Афанасий Ильич, – ответил Саня, низово и тихо улыбаясь.
– Вот и славно, – покровительственно потрепал Афанасий за плечо члена своего «экипажа машины боевой» и обратился к Екатерине: – Я тебе, Катя, уже говорил, что Саня надёжный парень, из него слово выжать – что из камня влагу. А ещё он заядлый книгочей. И-и-и! – поэт. Точно, точно: поэт! Стихи кропает, будто семечки лузгает.
– Афанасий Ильич! – по-девичьи зарумянился Саня.
– Ничего-ничего, Саня. Катя библиотекарь – пусть знает, что в Иркутске живёт будущий великий поэт Александр Стрельцов. – И тут же – деловым, если не приказным, манером: – В гараж, Саня, «Эмку» не загоняй – на зорьке меня из дома заберёшь, сюда вон по той тропе, которая прячется в кустарниках, подкатим, там её и оставим, чтобы глаза никому не мозолила. Заготовь две лопаты, кирку и верхонки. Пока народ не проснулся, живо извлечём останки, обернём их отрезом кумачового полотна – имеются у меня кое-какие припасы, повезём на кладбище. Тормознёмся у Красных казарм – отсалютуем клаксоном. Потом тебя, Катя, и священника твоего захватим с дороги и – к Евдокии Павловне в гости. Кладбищенского сторожа, дядю Федю Фомушкина, я немного знаю: когда-то в кузнечном цехе на заводе работали вместе, потом он получил увечье, вышел на пенсию и уже годков пять безвыездно живёт в сторожке на кладбище. Не пьяница, нормальный мужик, но охотник принять на грудь, особливо на халяву. Рассказывать ему ничего не будем – мало ли, кому-нибудь по пьяному делу проболтается, а поставим ему водки: скажем, помяни, старина, нашего товарища. Ему хватит три-четыре стопки – уснёт блаженным сном. А мы тем временем подкопаемся и честь честью подхороним нашего красного командира. Дня через два-три памятник смастерим, установим. Задача ясна, Александр батькович?
– Так точно, – ответил Саня с той же низовой и тихой улыбкой.
Екатерина знает с юности: как сказал Афанасий, так тому и быть. Отец Марк, в каждении раскачивая и встряхивая кадило, уже утром возгласит над косточками Платона Андреевича: «Благословен Бог наш всегда, ныне, и присно, и во веки веков». А Екатерина будет время от времени вплетаться словами из Трисвятого своим тоненьким клиросным голоском: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас». Афанасий, уверена она, будет морщиться и, вполне может быть, по окончании литии затеет со священником препирательство о том, что Бога нет и быть не может. А отец Марк не сурово, но строго пояснит: «Верь, не верь в Бога, мил человек, а именно в Боге здесь и сейчас мы съединились». Афанасий непременно ответит – так или же как-нибудь иначе: «Я человек государственный, и мне, извините за резкость и прямоту, некогда думать о том, чего никогда не было и быть не может в мире и в природе».
Нет, нет: Афанасий не будет прекословить и изрекать глупости! Возможно, только лишь нахмурится, этак несколько театрально насилясь щёками и горлом по въедливой начальственной привычке, и – деликатно промолчит. Он человек хотя и решительный, вспыльчивый, но образованный, воспитанный.
Пора домой, но уходить отсюда почему-то не хочется. Душа ещё чего-то ждёт.
– Александр, почитайте что-нибудь из своего творчества, – неожиданно обратилась Екатерина к Сане. – У этой могилки, если возле неё оказался поэт, должны, думаю, прозвучать стихи. Какие-нибудь жизнелюбивые, добрые и – смелые.
– Из меня поэт, как из сапога гармонь. Так, балуюсь на досуге.
– Отчего же вы не поэт? Только что очень даже образно выразились, – улыбнулась Екатерина. – Почитайте, пожалуйста.
– Что ж, слушайте.
Безумных лет угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье.
Но, как вино – печаль минувших дней
В моей душе чем старе, тем сильней.
Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое море.
Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;
И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь,
И, может быть, на мой закат печальный
Блеснёт любовь улыбкою прощальной.
– Спасибо, Александр. За Пушкина спасибо. А – ваше?