И одна на двоих память летуче коротко, но ярко озарилась пригасше, как под пеплом костра, жившими в его и её душе отзвучиями слов и призраками чувств давнопрошедшего:
«Катя, Катенька, Катюша».
«Мы на лодочке катались».
«Хотел – убила. А забудешь меня, убью и тебя».
«Люблю, люблю, Катюша, одну тебя люблю!»
«Парень у меня есть. Полюбила его. Прощай».
«Неправда!»
«Уходи».
«Катя!»
– Ты такая же красивая, – на осечках неверного голоса шепнул он. – А твои глаза… твои глаза…
– Не надо, Афанасий, – твёрдо, но на невольном срыве к сиплости отозвалась она.
– Понимаю. У каждого своя жизнь. Слышал, у тебя муж есть.
Екатерина слегка качнула головой, но снова отклонилась взглядом к ангарским просторам. День хотя и задавался ясным, тёплым, однако по небу уже наворошило с немилостивого северо-запада снежистых перьев облаков – предвестников близких непогод и стуж.
– От косы, вижу, отказалась.
– Да-а, отказалась.
– Знаешь, а без косы ты практически другой человек – деловая, современная женщина. Этакие мальчиковатые барышни у нас в райкоме по коридорам из кабинета в кабинет шныряют и с задиристым видочком распихивают бумаги с указаниями.
Она, не отводя глаз от Ангары, неопределённо взбросилась слегка плечами, но улыбнулась.
– Я, наверно, груб? Знаю за собой: язык у меня поганый, не умею сдерживаться. Не обиделась, что сравнил тебя с мальчиковатыми барышнями?
– Нет. Мне и самой жаль косы. Но – так надо было.
– Так надо было, – зачем-то повторил он, и прозвучало равно что издалёка, эхом-отголоском. Быть может, он что-то иное подразумевал – своё, глубоко запрятанное.
Повёл глазами на Ангару по взгляду Екатерины:
– Что ты там высматриваешь?
– Давно высмотрела, чего хотелось. Теперь просто любуюсь.
– В Переяславке у нашей Ангары легче дышится. – Помолчал, поприжимая зубы. – Но только-только вспомнишь прошлое – знаешь, порой бежать отсюда охота без оглядки.
Она хотела было сказать: «Разве от себя убежишь?», но – промолчала.
– Тоже верно, – покачивая головой, вздохнул он и отвернулся от Ангары.
Она не поняла:
– Что верно?
– Ты хотела сказать, от себя-де не убежишь. Правильно?
– Д-да.
– Я, Катя, долгие годы говорил с тобой через стены и расстояния и – привык к твоим ответам. А ты со мной говорила?
Она потерянно молчала, не в силах сказать ни да ни нет. Спасением – из огорода уже выходили Кузьма и Федя, за ними на отдалении копотливо, с остановками для мелких хозяйственных нужд вышагивала Любовь Фёдоровна, хитрой прищуркой поглядывая во двор.
– Что ж, Катя, прощай, – на напряжённом выравнивании и повышении голоса сказал он с привычной для себя солидностью, может быть, даже величавостью, к тому же зачем-то раздвигаясь грудью и плечами. Однако – не двигался, а стреноженным конём переминался с ноги на ногу.
– Прощай, Афанасий.
– Ты всё же обращайся ко мне, не стесняйся. Как землячка к земляку. По-простому, по-свойски. Можно же так?
– Поживём – увидим.
– Повторяюсь точно попугай: заладил одно по одному – звони, звони! Говорить нам сейчас особо не о чем, видать. Что ж, сам собой выходит такой расклад – пора расходиться. Да и отец, наверное, уже заждался – с картошкой сегодня хочет докончить.
– Илье Ивановичу поклон. Как он поживает?
– Кряхтит старина, по матери тоскует. Поклон – непременно. Приятно будет ему: он тебя боготворит. – Неожиданно усмехнулся, вкось и иронично, рассыпая свою солидность: – Вот и Бога опять не обошли мы с тобой стороной. Извини, конечно, но не могу не спросить: ты всё боговерная?
– Всё Богу верная.
– Как, как?
Но она промолчала. Промолчала, не сожалея и не крушась в этот раз. Так надо было. Да, так надо было.
Мимо прошли насвистывавший легкокрылый Кузьма и деликатно упиравший под ноги взгляд вечно чумазый и вечно безотказный Федя. Оба почтительно попрощались с Екатериной.
Вскоре, крепко, но по-стариковски хрипато прочихавшись, затарахтел трактор-трудяга.
– Пойду. – Можно было подумать, что и спросил и одновременно утвердительно сказал.
Она покачнула головой. Он медленно, неловким полуоборотом направился к трактору. Перед телегой, где уже сидел Кузьма, обернулся. Екатерина смотрела на Ангару. С лихим, кавалерийским подскоком перемахнул через бортик.
– Погнали! – привычно скомандовал, хотя Федя уже был настороже и подгазовывал.
«Беларусь» зарычал и рванул с места. Екатерина отвернулась от Ангары и тайком, в полподъёма руки, перекрестила его путь.
«Всё к лучшему».
Подошла мать, игриво подпихнула дочь в плечо:
– Ну что, потолковали, поворковали, голуби вы наши сизокрылые?
– Потолковали, поворковали, – нарочито сердито отозвалась Екатерина. – Однако ж, мама, затейница ты у меня ещё та.
– Не обижайся, не злись. Вам нужно было поговорить. По-человечьи. С глазу на глаз. Сами-то, Аники-воины, дерзнули бы? Где там! Гордецы и антеллигенты оба вы. За столом, видела, исподтишка поглядывали один на другого, ровно бы вовсе чужие друг дружке или вражины какие лютые. А так не должно быть. Не должно! Вы судьбою в упруге друг с другом, хотя и живёте порознь. Судьбою и любовью съеденены. А любовь, какая бы она не была, всё одно от Бога и судьбы. И я с твоим отцом сплочена в упругу на веки вечные тоже – Богом и судьбой. Вы с Афанасием земляки, и вам сподручно по жизни хотя бы как-нибудь, хотя бы мало-мальски держаться вместе. Афанасий, если что, знаю, поможет – честь честью. Ты знаешь: он сказал – сделал. Просто уважай его, не задирай перед ним носа. Не держи и не копи худа на человека. И не чванись. Да и святой себя не выставляй. Бог Бог, как говорят, да не будь сам плох. Так тебе скажу! Как мать! Обижайся, не обижайся! По молодости мы все горазды на всякие выверты с коленцами, а годы минут – и думкает баба-потеряша себе у разбитого корыта: а чего я ерепенилась? Сколько таких знаю – ой-еёй!
Любовь Фёдоровна разгорелась глазами, раскраснелась щёками, встопорщилась выбившимися из-под платка над ушами и лбом своими уже посивевшими, но округло-ядрёными кудряшками. Дочь посматривала на мать, хотела улыбнуться и сказать ей: «Какая ты у меня красивая, мама!», однако нужно удерживать серьёзное выражение на лице, чтобы невзначай не обидеть мать, потому что непререкаемо и незыблемо для Екатерины: учит родитель – слушай.
– Чего помалкиваешь? – задиристо спросила Любовь Фёдоровна, неохотно ослабляя крепко ухваченные ею нравоучительные вожжи. – Ишь надулась, точно бы пролетариат на мировую буржуазию.