– Вот чего сказать тебе, Катерина ты наша свет Николаевна, хочу: берите себе с Леонардушкой Коляньку, оформляйте на него докýменты чин чинарём и живите-поживайте крепкой человечьей семьёй. Не было бы счастья да несчастье, видишь оно чего, доча, подсобило вам.
– Не говори, мама, так.
– Ишь оно чего: опять не угодила! Да хоть говори, доча, хоть не говори, а дело ясное, как Божий день: силы небесные рассудили по-своему – кому пожить ещё, кому – довольно, мол. Тебе, боговерной, да не знать, чего да как!
Пора, однако, укладываться спать – уже далеко за полночь, ни огонька на деревне. Коля снова уснул, вольно разбросившись на коленях и животе Екатерины. Она, чтобы не потревожить его сон, вполдыха дышала.
Одоленная самогоном и усталью дня ушедшего, Любовь Фёдоровна по стеночке убрела к себе на постель за перегородку. Ей вставать уже через несколько часов, до зари, и в своих кирзачах, оставшихся ей в наследство от сожителя её, почившего конюха Овчинникова Ивана, шагать на колхозную ферму три километра на ежедневную утреннюю, а потом и вечернюю, дойку вместе с другими доярками и скотниками.
Екатерина в полусгибе на цыпочках полегонечку перенесла Колю в кроватку, сидела над ним, нанизывая бисеринки слов:
Спи, наша радость, усни.
В доме погасли огни,
Пчёлки затихли в саду,
Рыбки уснули в пруду…
Её душа в эти минуты плакала горем утраты, но и радовалась ясному и захватывающему осознанию любви к этому маленькому, ещё несколько часов назад довольно далёкому для неё существу. Спать не хотелось совсем и в теле ничуть не скопилось утомления или усталости, хотя без секунды сна выдалась прошлая ночь с нравственно отягчёнными проводами Леонардо и в суматохе чувств и мыслей провихрил этот невозможный, несчастливый счастливый день.
Всматривалась в полумгле в личико Коли, перебирала, как чётки, его пальчики на руках и ногах. Дивилась, будто впервые видела маленького ребёнка: такое в нём всё махонькое, игрушечное, а ведь стать ему мужчиной, этаким большим, плечистым парнем, голосом забасить в своё время, бороду и усы, кто знает, отпустить, табак начать курить, что принято, к сожалению, у многих мужчин; школу закончит, в институте или техникуме профессию получит, в армии отслужит, женится – чего только не будет, годы тревог и смятений впереди! Понимала и тоже отчего-то дивилась: кажется, и вправду какая-то новая жизнь начинается. Нежданно-негаданно нагрянули из неведомо каких заулков судьбы эти стремительные перемены. И начинается новая жизнь одновременно горько и сладко, в скорбях и в радостях, в тревогах и в надеждах, в слезах и даже в песнях, – столько всего ветрами налетело и нещадно налегло разом, съединилось, казалось бы, несъединимое, срослось несрастаемое, что глаза, как не толкуй и не притворяйся перед людьми и собой, испугались всё же. А сердце, когда прочитала письмо от матери, по сю пору трепещет и стонет, однако рукам никак нельзя опускаться.
Шепоточком обратилась Екатерина в сторону востока, не имея возможности помолиться перед иконами, которых в доме осмотрительной матери никогда не бывало на виду:
– Понимаю, Господи, глаза боятся, как говорится, а руки делают. И впредь не опущу их, пока немочь или старость не поразят меня. Господи Иисусе Христе, умоляю, не оставь милостями Своими, ниспошли сил и терпения мне, грешной и шаткой. Даруй мальчику нашему Коле здоровья и благонравия. Маму мою пожалей, облегчи пути её. К душе сестры Марии будь снисходительным и милостивым.
Встряхнула головой, будто одумалась:
– Но что я, грешница неразумная, говорю такое, Господи? Тебе ли не знать душ человеческих, мыслей и помыслов наших!
По Ангаре басовитым властелином прогудел теплоход, потом – на отдалении; и ещё раз – совсем на краю света. Река-труженица приняла в себя тишину и покой и, наверное, уснула, чтобы набраться сил для нового дня.
Глава 60
И Екатерина после стольких переживаний и преодолённых расстояний, наконец, тоже уснула, но сидя над Колей и уткнувшись лбом в дужку кровати.
А когда очнулась – свет нового дня приглядчивым, ясноликим молодцем усмехался в её глаза. Прошлась по дому, привычно для себя прибираясь, постояла перед настенными фотопортретами под стеклом отца, Марии, других родственников. У сестры спросила:
– Маша, не обижаешься на меня?
Память явила картинки детства и юности. Вот за этим громоздким бабушкиным сундуком, стоя на коленках или сидя на лавочке, она и Мария готовили уроки; на этой мастеровито сколоченной отцом кровати спали вместе, барахтаясь, шаля перед сном; вот перед этим потускневшим, в тяжёлой раме зеркалом крутились, прихорашиваясь, порой поругиваясь за место или мамин гребень; а вон из-за занавески той закути притаившаяся Маша любила, бывало, выскочить в темноте с истошным ором:
– Отдай моё сердце!
И Екатерина неизменно вскрикивала:
– Мама!
Показалось или на самом деле услышала:
– Мама.
– Мама!
Коля, голенький, заспанный, но улыбающийся, стоял в дверном проёме и тянул к Екатерине руки.
– Отдай моё сердце! – подхватила и закружила его.
– А, а, а, – не приняв веселья, важно сообщил мальчик.
– Понятно! Сердце моё можешь при себе оставить.
На горшок усадила его. Потом умыла под рукомойником, выгладила утюгом штанишки с помочью, рубашечку-матроску. Одевая, приговаривала певуче, с усладой:
– Ай, молодчинка ты наш, морячок-краснофлотец!
Поняла: всё не насмеливалось и не собиралось в ней, чтобы сказалось – «мой». Но в сердце уже жило и сияло – «мой».
Коля без умолку что-то лепетал, выразительно поводя руками, морщась, вытягивая трубочкой губы, поводя бровками, – рассказывал, объяснял, «втолковывал», поняла Екатерина. В трелях его говорка слова были ещё малопонятными, предложения путанными, но некоторые речевые всплески, однако, выходили чеканными, как команды: «На!», «Дай!», «Покажи!», «Не хочу!», «Сама!», «Моё!», «Возьми!». Екатерина посмеивалась:
– Ишь, генерал какой выискался!
Мальчик, видела она, норовом сходствовал с матерью своей – умный, сообразительный, заводной, но явно своевольный, настойчивый, если не сказать, что настырный и прихотливый.
«А что, и славно оно: мужик и должен быть с характером, а не мямлей и шляпой какой-нибудь».
Принялась за растопку печи: надо, до прихода матери с фермы, что-нибудь сварить на завтрак, а попутно и к обеду припасти. Коля тотчас оставил свои любимые игрушки – оловянных солдатиком, которых увлечённо переставлял с места на место, самозабвенно издавал:
– Тра-та-та-та-та-та!
– Ура-а-а!
– Ба-бах!
И с не меньшим увлечением и старанием взялся помогать – подкладывать в топку поленья.