«Василь, оттяни», – шепчу я брату. Он спрыгнул на пол, бочком подкрался к двери, скинул клюкой крючок и шмыг на печку – боязно, вдруг и взаправду черт с копытами ломится.
Входит отец, за ним женщина с ребятишками. Тут у меня в голове помутилось от переживаний, и я уснула. Да так крепко, что очнулась только через сутки. Там же, на печке. Огляделась, вижу – все сидят за столом, угощаются. А во мне одно засело: отец обещал мамку привести, ищу ее. Пригляделась, глаза протерла – спиной ко мне женщина сидит в мамином платье, вот только волосы у нее черные, а у нашей были белые, тонкие. Ну, думаю, ничего, ведь в земле полежала. Отец посмотрел на меня, так грустно голову склонил. Отчего-то тяжко сделалось, села, читаю потихоньку утреннюю молитву, а и в голову взять не могу, что уж поздний вечер другого дня. Тут как все захохочут, а я заплакала.
Потом приехали в Сибирь. Кому мы тут нужны были? Работников-то всего – один отец. Мачеха – та дома сидела или по деревне хлесталась. Да и какой дом был – землянка в одно оконце. Не успела подрасти, отдали меня в работницы. Целыми днями на хозяйском дворе управлялась, некогда до края деревни добежать, своих проведать. Послали как-то в лавку, я мимо нее, к землянке. Сидит наш младшенький, худой, бледный, качается. Увидал меня: «Исты хочу». У меня сердце зашлось. А сводный брат Яков, знала я, как уходит, хлеб в сундук запирает на замок. Бегу вдругорядь, несу хлебца за пазухой, а он уже на полу лежит, язык прикусил, младшенький-то.
Бабка всхлипывает, вытирает ладонью мокрые морщинистые щеки. И у Сергея сдавливает сердце, жалко маленького, бабку жалко, у которой на настоящее слов не осталось, а на прошлое вот нашлись.
– Всю жизнь потом не могла простить Якову младшенького. А когда помер он, поехала на похороны. Глянула – лежит Яша в гробу, отмаялся, и он в своей жизни мурцовки хлебнул. Простила. Да чего это я? Тебе ведь об отце рассказывать надо…
– А я помню его, бабушка, – заторопился Сергей высказать то, что смутно оживало лишь во снах: ночь, дождь, станция, сильный человек крепко прижимает его, маленького, к груди, несет по черной воде.
– Да как же ты это запомнил, внучек, – охнула бабушка. – Верно, но ты совсем еще малый был, везла тебя от свояченицы на поезде – гостили у нее. Мать твоя в ту пору на учебе была. Ну, возвернулись мы, а в деревне потоп, страсть господня. Двери проводник открыл, а боюсь со ступенек шагнуть, кругом все залило. Смотрю, бежит мой Иван, и как нашел нас в такой темени. Да кто же тебе мог рассказать такое? Так никто, кроме меня, – удивляется она.
Но тут распахивается тонкая занавеска, и на пороге возникает Володька:
– Вот ты где прячешься, мать уж послала меня на розыски. А чего в темноте сидите? – щелкнул он выключателем, яркий свет ударил в глаза, бабка и Сергей смешались, распался их тесный близкий мирок, вздрогнули нашедшие согласие сердца. – Пошли за стол, родичи ждут.
А за столом установилось-таки единство, сладили родственники с нервным настроением. Дядя Степан особой статью отличался среди всех – распрямила его военная служба, и даже здесь, в родном доме, сидел в своем черном морском мундире, на все пуговицы застегнутом, выпрямившись, говорил негромко, но четко:
– Износился Иван на войне, всю ее до конца прошел. Пока молодой был, не чувствовал, что она, проклятая, в нем сидит, подтачивает. Я вот в мирное время служу, а по себе чувствую, как после каждого похода убавляется во мне чего-то: здоровья ли, жизни. Разойдемся в океане с американской эскадрой, поглядим сквозь прицелы друг на друга, познакомимся заочно, и вроде оставил пару лет жизни в рубке. А там, на войне, каково было?
Мужики согласно кивают головами, уважительно поглядывают на погоны – не зря Степан хлеб ест.
– А я ведь на Ивана три похоронки получила, – неожиданно перебивает его бабка, и Сергей видит, как обмякает лицо дяди. – Одну, значит, на Крещение, второй год войны уже пошел, – медленно выговаривает она, – только отплакала, через месяц письмецо получаю из госпиталя. Жи-и-вой, – простонала она так, будто еще вчера убивалась по сыну. – Вторую – через год, нет, поболе времени прошло, хлеб уже убирали. Почтальонша Нюрка прямо на стан ее привезла. Ну, тогда я не шибко поверила казенной бумаге, думала – обманули один раз, могут и второй. И верно, по-моему вышло, дождалась хорошей весточки. Опять мой Иван живой оказался. Ранило его тяжело – грудь прострелило. Стала его ждать, после двух похоронок-то, решила, насовсем домой отпустят или хотя бы погостить. А он дальше пошел воевать. Весной, на самую победу, последний конвертик получила – третий раз погиб сын смертью храбрых. Неделю лежала пластом, водой отпаивали, тогда и попросила старика поставить иконку в угол, – захлебнулась бабка, дыхания не хватило на длинную речь.
Мужики воспользовались передышкой, налили по стопке, под шумок попытались увести разговор в сторону от войны, знали, должно быть, историю с похоронками во всех подробностях.
– Иван на штурмовике воевал, – наклонился близко к Сергею дядя. – Одни летчики знают, сколько они за войну бортстрелков поменяли, те ведь в хвосте самолета сидели, за турелью, а какое там прикрытие – это все равно что каждый раз в чистом поле в атаку идти во весь рост, только ни за чью спину не спрячешься. Повезло Ивану, чудом остался жив, а у меня сердце по первости обрывалось, не мог видеть, как он в бане шрамы мочалкой трет, потом ничего, обвык.
– …Лето уж было, я в доме по хозяйству хлопотала, оклемалась от последней похоронки. Старик во дворе возился, к сенокосу готовился, хомут чинил… – напоминает о себе бабка. Сергею понятно, что и ей хочется выговориться, стариков нынче мало кто слушать умеет.
– Эскадрилью, в которой Иван воевал, из Германии на восток перебрасывали, – торопливо поясняет дядя, – посадили на запасном аэродроме, километров тридцать отсюда. Иван и упросил командира до деревни сбегать, с отцом-матерью повидаться.
– … тут старик мой глаза поднимает – батюшки-светы, у калитки Иван стоит: «Здорово, батя!» Старик испугался, хомут выронил, и побежал от него, спохватился, ворачивается: «Ты, Ваня, только матери ничего не говори…» А что не говори? Помутился старый маленько головой. Гляжу я в окошко, чего это старик по двору бегает, и вроде видение мне – Ваня стоит у заплота, котомку с плеч снимает, а вечер, солнышко ему в спину глядит, и он вроде весь светится… Сил хватило выбежать на крыльцо, там и упала без памяти, – совсем обессилела бабка, вздрагивали ее худенькие плечи.
– Ну, будет, бабушка, войну вспоминать, – грубовато сказал Володька, и она послушно закивала седой головой. – Не любил отец о ней рассказывать, хлебнул там лиха. Выпьет с мужиками на День Победы, а начнут они фронтовые истории перебирать, поднимется и уйдет. А дома плачет или зубами скрипит, – договаривает Володька. – Что такого он там перенес, чтобы так переживать? Мать его награды в шкафу хранила, пока я не подрос. Не разрешала их брать, а отец давал, вот и заиграл медали где-то на огороде, ордена, правда, остались.
Но уже мало кто из родных слушал этот разговор, устали люди от тяжких воспоминаний, а кто и от вина размяк: сидели, беседовали меж собой, уходила печаль, обычные житейские заботы начинали волновать. Этим воспользовался сидевший на торце стола мужик, опять принялся задирать жену.