Но тогда и времена были другие. Поселок назывался леспромхозом, и этим все сказано: жизнь в нем кипела, денежной работы хватало не только своему люду, но и приезжим, а будущее казалось радужным. Но с каждым годом все дальше в глухомань забирались деляны, все труднее пробивались зимники на крутых склонах таежных сопок – сопротивлялась тайга как могла.
И мало-помалу люди стали понимать, что сами подрубили сук, на котором держалась вся жизнь, что вычерпали ее торопливо и неразумно, а казалось – не будет ей здесь ни конца ни края. Я еще застал то суетное время, когда в каждом доме поселились неуверенность, растерянность и какая-то обреченность. Но не знал тогда, что не любит наш народ кочевье, ценит оседлость, а если кто и срывается с насиженного места по молодости, беде или напасти, недолго перекати-полем мотается – где-то и приклонит свою головушку.
Удивительная штука память. Столько лет прошло, а помнится, что первыми снялись с крепких гнезд старожилы, которым сам бог велел из последних сил цепляться за налаженное хозяйство. Один переезд, что два пожара. Так нет, в один момент побросали усадьбы, покидали в машины свое добро и отправились в необобранные края.
Лихорадка переезда заразила многих, но память оставила отчего-то тех людей, кто ловчее взял последнюю легкую копейку. Те же, кто до последнего во что-то верил, цеплялся за надежду до последнего, сомневался, что можно вот так, одним махом, разорить леспромхоз и поломать судьбу, не запомнились. Почему так получилось, мне и сейчас не разобраться. Может, оттого, что уехавшие первыми, едва задул суховей перемен, хваткими были не только до денег, но и до дела? Лежит, не лежит к ним сердце, ничего не поделать – не забываются.
До полного разора я не дожил. И мои родители уехали отсюда впопыхах, впрочем, как и приехали – словно невзначай занесло их в эту сторону. Но кто бы знал, сколько самых счастливых дней, до сих пор греющих душу, подарила мне ошибка взрослых. С тех пор прошло много лет; ох, и носило меня, мотало по всей великой Сибири – оглянуться некогда. Но все это суматошное и скитальческое время знало сердце – нет, не было для тебя, да и вряд ли уже когда-нибудь будет в жизни места привольнее, светлее и дороже. Оно и верно, душу греет крошечный уголек, осколок тепла, а если что более разгорится, то это уже пожар, после которого зачастую одно пепелище остается – да так редко с кем бывает.
Долгие дороги вели меня в поселок, но с каждым годом все ближе и ближе подвигали меня к нему. Тесной оказалась просторная Сибирь, по которой я метался из угла в угол, тщетно отыскивая надежное пристанище. А когда опамятовал, остыл от исканий и приткнулся к одному уголку, все чаще и чаще стал вспоминать, какое счастье было каждое утро просыпаться под шум сосен – дом наш стоял на ветру. Жила, не угасала во мне вера, что там, в маленьком поселке, где запахнулось во мне самое большое и чистое окно, удастся хоть в щелочку да заглянуть в свое детство. Хоть на мгновение да вернуть безмятежное неведение жизни, оберегающее от многих потерь, а может быть, и наладить в себе то, что успел сломать.
…Итак, я хлопнул дверцей кабины лесовоза у моста, на развилке дороги. С досады ли, горечи, оставленной разговором с незнакомым шофером об опустевшем поселке? А вернее всего, от другого – всю дорогу испытывал неловкость от назойливой мысли: заплатить ему за проезд или разговором ограничиться. Так и не научился за все эти годы рубли совать. Ну, ехали, ну, курили, общих знакомых искали, да не нашли. И мужик оказался свойским, не нахальным, но кто его знает, может быть, и его успела подмять под себя шальная купюра? Раньше такая мысль и в голову прийти не могла – дать или не дать? Да и давать-то, честно сказать, нечего было. Сейчас есть и не жалко, а совесть не дозволяет. Не приучен. Оттого и разлад приключился и неудобство, и глупое угрызение, и неловкое молчание перед тем, как проститься. В обыкновение входит брать и давать, и уж без этого, кажется, никуда, а ты расплачиваешься за эту гадкую науку благодарения. И не деньгами, что деньги, – настроением и нервами.
Я стоял на мосту, поглядывал вниз, на светлую воду, и полегоньку остывал от дороги. Высвобождалось сердце от мутного чувства. Река играла, посверкивала на солнце. И лениво несла свое крепкое налитое дождливым августом тело. Мост был старым, изношенным. Теплый хлебный дух шел от нагретого за день дерева. Совсем как тогда – в детстве, когда чаще прислонялся щекой к перилам моста. Разве что в те времена и река, и мост казались крупнее и могучее.
По весне, в паводок, поселковые мужики подгоняли сюда гусеничный трактор, а то и сразу два. Врезались стальные канаты в ошкуренные бревна, сдирали стружку. Мост трещал, тужился, еле удерживаемый тяжелыми тракторами. Дурная сила корежила его, захлестывала мутная вода. Собравшийся на берегах народ переживал, что вот-вот, как это случалось не единожды, свернет его взбесившаяся река, дотащит до первого переката, расшвыряет на острых камнях.
А осенью, едва пронесет палый лист вниз по течению, свободные от работы мужики берутся за ружья, заряжают патроны картечью и терпеливо караулят на мосту ленков да тайменей, скатывавшихся в зимовальные ямы. И самые ловкие, завидев тень, скользящую по дну, бьют на опережение, бегут вниз по течению, вылавливают оглушенную рыбу. Всего вдосталь было: и людей, и леса, зверя и рыбы. А главное, была во всем какая-то бесшабашная вольница, простор для сил и чувств. Чего всегда русскому человеку не хватало.
Лето выдохлось, а осень еще только подступала – по угорам дозревала поздняя ягода-брусника. И день был под стать поре: прозрачный, прохладный, умиротворенный. В такое время пробивается в человеке чистый родничок, омывает душу, хочется немедля стряхнуть с себя лихорадочный, суматошный ритм, проветрить голову, пожив в этой благостной ясности, занимаясь добрым и нужным делом.
Неподалеку от меня, на березовой опушке, приблудившейся к сосняку, хрипло перекликалось воронье. Солнце сеяло мягкий медовый рассеянный свет на высокие тонкие деревья. В его лучах золотом горели купола крон, и птицы зияли в них черными дырами, сквозь которые, казалось, струилось и невидимо утекало бабье лето.
Плыли над землей запахи увядающих трав, уже просыпавших семена в остывающую по ночам землю. Тишина, спокойствие, разлитые вокруг, пронзительно тронули сердце, но чувствовалось – не подстроиться мне под засыпающую природу. Хотелось радости, к которой привык бежать легкими ногами. Но она робко таилась на самом донышке сердца, и чем ближе подходил я к поселку, тем скорее остывало во мне нетерпение – верный признак ее.
Я шел по проселку и сомнение все круче забирало меня: нет, наверное, не стоило мне приезжать сюда, возвращаться к тому, что так ласково теплилось в сердце. Я остановился, жадно закурил, и с грустью подумал, стоит ли еще раз припадать к чистому колодцу, вдруг он потеряет свою живительную силу. И может быть, зря я обольщаюсь, что прошлое хоть одним легким крылом да заденет меня, донеся отзвуки прошлого, а вместе с ними образы и чувства. А помнится, как помнится, что нигде я не пил воды слаще, чем из реки детства.
Отступать было поздно, не поворачивать же вспять, когда до поселка скорым шагом осталось идти всего четверть часа. «Что же, найду знакомых, кто-нибудь да и остался здесь, переночую, а утренним автобусом вернусь в город», – решил я, и мне стало чуть легче, как всегда, когда принял решение, пусть даже и не совсем верное.