Хозяйка молча налила мне кружку горячего чая, отставив городскую чашку, показавшуюся ей маловатой для моих аппетитов. Села напротив, задумалась, наблюдая, как я перекатываю обжигающую ладони картофелину. Кто бы мог подумать еще полчаса назад, когда я тыркался в запертые ворота, что мы вдвоем так душевно станем гонять чаи.
Она сидела прямо, совсем как на давнишней, еще девической фотографии, вправленной в большую деревянную раму впритык с десятком других. Без платка ее лицо казалось круглее, светлые глаза молодо смотрели на меня. Она и чай прихлебывала мелкими девичьими глотками. Я и не заметил, когда приглянулось ее лицо. Ну, а характер – что характер, человек может многое повидать в жизни, и ни разу не выезжая из своей деревни. Сколько нас, промелькнувших во всех концах страны, но так ничего и не понявших, ничего не увидавших? А кому и в глухом углу весь свет распахнут.
Я давно уже вызнал у нее, в какой стороне тракт и что разбитой дорогой шагать мне до него семь верст, а последний автобус уже ушел с центральной усадьбы и вся надежда на попутку. Торопливо допивая чай, я с надеждой прислушивался к шуму дождя: он то припускал, то затихал ненадолго. Бабка все чаще и беспокойнее выглядывала в окно, высматривала старика, ушедшего по какую-то надобность в село и там запропастившегося.
– Как знала, не хотела отпускать, – принималась она в какой уж раз ворчать, – знаю, знаю, бражничает там с мужиками. Больше месяца не вытерпит. Время придет, его ровно подкидывает на табуретке. Невтерпеж. Сорвется и уметелит.
– Да ну, наговариваете, поди, – улыбнулся я.
– Ты не смотри, что ему семь десятков, он такой, своего не упустит. Боевой у меня мужик, бедовый.
И не понять, чего в его словах больше: осуждения или гордости за мужа. Однако пора было и честь знать. Я встал из-за стола, поблагодарил за угощение, потянул с гвоздя высохшую куртку. Но тут меня остановил ее тихий и будто виноватый голос:
– Ты бы, парень, посидел со мной еще чуток. Старик вот-вот прибежит. Боюсь я одна. Ране никого не боялась, а с лонишного лета трухать стала.
Она так и сказала по-детски: трухать. И я едва сдержал улыбку.
– Кого же вам бояться тут, волков и тех нет!
– Как нет, куды ж они делись, зимою воют, – обидчиво сказала она и добавила: – Кого, кого, лихих людей, конечно.
Я повесил куртку обратно на гвоздь.
– Откуда они здесь? Что им тут делать, они в городах больше орудуют, – взялся я успокаивать старуху.
– Позариться-то у нас, правда, теперь не на что, а я все равно боюсь. Напугали они меня сильно.
– Как так, когда же? – присел я на лавку.
– Дак говорю же – лонись. Старик мой вот так же убежал по выпивку, а я по хозяйству хлопотала. Слышу вдруг кто-то в дом входит, двери-то мы сроду не залаживали. Куда пойдешь, сунешь в сничку щепочку и ладно. В общем, вваливаются трое молодцов. Таких, как ты по возрасту. А может, помладше, – меряет она меня глазами. – Я еще подумала, что-то рано они в лес наладились. А невдомек, что это они меня грабить приехали. Шнырь-шнырь по углам нахальными гляделками. И главное молча, будто нет меня в доме вовсе. Спохватилась я, кинулась к комоду, где у меня хорошие тряпки хранятся. Да не успела. Один меня сгреб в охапку, а другой уже подпол открывает. Засадили меня, подперли и все ходят-ходят над головой: тум-тум. Сижу, вою, с добром прощаюсь. Скоро ушли, все стихло, а вылезти не могу из темницы. Так и сидела, пока старик не ослобонил. Вылезла, сунулась первым делом к комоду, а он целехонек. Ничего, паразиты, не тронули, а ведь у меня там: две кофты выходные, платок шерстяной, платье и остальное, в чем в гроб лягу… Поднимаю глаза на красный угол, а он пустой. Так слезьми и улилась – ни одной иконки не оставили. – Она вытирает мокрые глаза уголком передника, отстраненно молчит и безутешно заканчивает:
– Все бы из избы вынесли, не жалко, иконы бы оставили… От бабки еще мне достались, наказывала беречь, да вот не уберегла. Грех какой…
…Впереди, два сиденья от нас, оживленно шумят попутчики. Из разговора понятно, что едут на свадьбу и заранее настраивают себя на праздник. Мужики, поддавши с утра пораньше по такому счастливому случаю, задирают разомлевших жен, и те, утратив обычную настороженность, довольно смеются. Мужиков это еще более распаляет.
Между ними и нами, как между двумя обрывами, незримо вибрирует тонкая мембрана напряжения. Для нас их веселье, что пляски на поминках. Господи, да как же они могут радоваться, когда такой черный день. И обрываю себя: что это я? разве им ведомо, что рядом едет горе, невдомек, да и незачем знать. А доведись узнать, помолчат минуту-другую и возвратятся в прежнее настроение. И в этом вся жизнь.
Я ничем не могу помочь солдату. Ему от чужого веселья еще горше на сердце. Смотрю в окно, морщинистое от струек дождя. До чего зябко, до чего одиноко и беспомощно от чужой беды. Тут даже слово бессильно. Любое, самое проникновенное, самое человечное и искреннее, покажется вымученным и фальшивым. Или не дано нам, молодым, находить утешение? За стеклом тянутся нескончаемые поля, будто слепленные из мокрого пепла. Заплакал бы солдатик, что ли, все бы не так тягостно было на душе.
Автобус медленно карабкается на очередной подъем, и где он их находит посреди равнины! Земля медленно проплывает перед глазами, и я вижу, что у самой обочины тянется белый ручей, закостеневший за ночь. Бежал он, бежал вниз по склону, говорливо переговариваясь, да видно, под утро уже скрутил его заморозок в хрусткие жгуты. Светятся на черной стылой земле прозрачные ледяные жилки – как на обессилевшей навсегда руке. Вытекло лето.
Громоздкая машина переваливает вершину, летит вниз по длинному пологому спуску и выкатывается на деревенскую улицу. Придорожные избы землистого цвета, кажется, поджали по-старушечьи скорбно губы, стоят, устало смотрят какой уж век на мирскую суету. И даже окна, подведенные синей или зеленой краской, не молодят их. Бьется на ветру хлесткая рябинка, вся в карминных бусах, а не уронит ни ягодки. Мелькнула деревенька в одну улицу и исчезла.
Не будь беды, хохотали бы и мы с солдатом над хлипким мужичонкой, который этаким потешным чертом кривляется на сиденье. Над ним потешается уже весь автобус – ярмарка да и только. И лишь одна пассажирка, похоже, вместе с нами. Бывают же у людей такие плакучие губы и глаза, всхлипни, и побегут по ее лицу слезы, не остановить.
…Смеркалось, припускал и стихал за окном дождь. Идти бы надо, а я стоял истуканом у двери, не зная что делать, как помочь, и даже слов для успокоения не находил. Случалось и у меня крали, но чтобы так нагло – никогда. Да и недолго помнились потери, так или иначе восполнялись, а нет, так значит, чего-то лишок был. Я и сейчас не мог представить, от какой пропажи закручинился бы навек. Деньги, вещи преходящи. Глядел на пригорюнившуюся старуху, примерял на себя ее невосполнимую потерю. Тяжко человеку, как не плакать, как не горевать.