Я еще ничего не вспомнил, кроме этого затравленного, желающего быть преданным взгляда, но уже повеяло холодком. Погасло бережно хранимое настроение. По-над рекой разнесся хриплый протяжный гудок тепловоза. И разом выказалось, что вечер повял. Что густые мохнатые тени стекли со склонов сопок и затопили поселок. Ослаб запах богородской травы. Остыл камень, на котором я сидел. Я беспокойно оглянулся и успокоился, завидев, что мама ведет сына за руку ко мне. Мелькнула, исчезла в кривом переулке знакомая грязно-желтая шкура пса.
Да неужто жива еще эта ледащая собака? – подумалось мне. Наваждением врывается она в мою жизнь из прошлого. И нет от нее спасения. Я сразу и навсегда возненавидел эту тупо тычущуюся в мои колени собаку. Она так доняла меня тогда своей настырностью, что я было уже собрался отпихнуть ее ногой. Но взгляд мой уже проследовал за ее шершавым носом и остановился на колене. Бурое запекшееся пятнышко, почти незаметное на моих новых выпускных брюках, – вот что магнитом притягивало бродячего пса.
Прошло много лет. Новые рукава намыла наша своенравная коварная река. Изменила привычные очертания берегов, разнесла песчаную косу, где мы когда-то грели озябшие после купания животы. Поглотила наш маленький круглый островок, с которого мы ловили сомов – там теперь завораживающе плавно кружит пенный водоворот. Самоуверенно надеясь на капризную память, и не подозреваешь, сколько всего тобой забыто. И память заносит, как чистое дно вязким илом. Одни лишь милые сердцу люди помнятся все до одного, те, кто уже никогда не окликнут тебя на знакомых улицах. Придут разве что во сне, скользнув неслышными бесплотными тенями. Замрет в горестном недоумении сердце, не в силах примириться с потерями.
Яркий солнечный свет набрал пронзительную силу. Померкло в глазах. И страшная ночь разом обнажилась во всей своей ослепляющей наготе. Из-за этого глупого, трепещущего от запаха засохшей крови пса я навек лишился любви ко всему собачьему племени. Это из-за него мои дети никогда не получат щенка. И все потому, что когда чья-то шалая морда радостно тычется коленкоровым носом мне в ногу, все обмирает, обмерзает во мне. А сердечная дрожь приоткрывает в памяти один из самых потаенных уголков.
Да чур меня, нет в том вины приблудного пса. Того, поди, и в живых-то нет. Конечно, нет, ведь столько времени растворилось в череде тьмы и света, невидимой патиной улеглось на землю.
Все-то во мне перебуровлено, стерто. Усталость, копившаяся годами, огрузила тело. Сухо заломило виски. Черные тени, задрапировавшие противоположный склон, не приглушили бело-голубое свечение кладбища. Долго бродит по нему мой отстраненный взгляд. Ищет. Печально отмечает, как широко раздвинулось оно за мое отсутствие. Так еще обнаруживает себя невидимое время – оставляет по всей земле могильные пометки. Теперь, верно, в самой глуби погоста затерялась скромная пирамидка с фотографией моего товарища. Сразу и не отыскать. С каждым годом все реже и реже ходили мы к нему, после уж и вовсе бывали, лишь сопровождая в последний путь других.
Часто вспоминая его, пытаюсь вслушаться в себя и, может быть, отыскать тайную, подобно Зосимой, молитву по самоубийцам. Пусть не молитву, прошение за совершившего страшный грех. Ищу в одиночку, ибо как за других отвечать?
Помним, но молимся ли? Молчим. Лишенные храма не хотят знать, что церковь отказывает наложившим на себя руки в погребении и молитве об упокоении душ. Отвернулся Создатель. Нет храма и внутри нас. Выжженная пустыня. А верю – положи наш товарищ всего один камень в его основание, не оставили бы его силы жить. Как воду в ступке толку много лет: зачем он погубил себя, было ли какое спасение, а если было, то в чем? И все вхожу в одну и ту же реку памяти, которой не дано изменчиво прогрызать новое русло. Беспрестанно, неизменно текут в ней одни и те же воды, то смешиваясь, то распускаясь на светлые и мутные струи.
2
Собака объявилась внезапно. Тощая, в клоках невылезшей свалявшейся шерсти на боках, с голодным взглядом, она сразу, из ничего возникла посреди ослепительного, сотканного из одного голого режущего света дня. Замаячила перед нами, одноклассниками, собранными вместе бедой. Оглушенные, выпотрошенные убийственной ночью, мы молча сидели на крылечке заброшенного дома. Смотрели, как невесть откуда взявшаяся собака, медленно переступая лапами, надвигается на нас. Тут-то я и увидел засохшее размером с гривенник кровяное пятно, и ночной ужас вновь забрал меня.
Мы только что побывали в милиции, где нас заново, под протокол, заставили в подробностях прожить выпускной вечер. Но и все вместе мы не могли ответить следователю, почему застрелился наш товарищ. Да следователь сильно и не напирал: Федька наш для него был и палачом и жертвой одновременно, в одном лице. Дело понятное, снял показания, оформил бумаги, и дело с концом. Для нас же оно было без конца и без начала. Одни мы, неискушенные умом и сердцем, пытались разобраться – вместе и поврозь – что произошло? Непостижимая для нас тайна встала между нами и Федькой, а, казалось, мы все знали о нем. Рассудок отказывался подчиняться: как это, был человек и нету? Горьким было наше недоумение. Теперь, оставив позади эту смерть и многие другие, понимаю, что пустое было питать себя надеждами осознать ее. Можно было лишь смириться, как смиряемся мы с неизбежным, недоступным нашему пониманию. Смерть здесь поперед всему, как и рождение.
Прикрыв зловещее пятно ладонью, я еще пытался мучительно сопротивляться очнувшейся памяти. Но она уже неумолимо влекла меня обратно. И привела в раннее утро. На застекленную веранду, наполненную холодным и колючим светом, где я спал, съежившись под тонким одеялом. И где я проснулся от того, что мучительно хотелось спать. Солнце сухо ударило по глазам. Еще весь в душном горячечном сне я прикрыл веки, но не успел провалиться в спасительное беспамятство. Кто-то тронул меня за плечо. Сквозь слипавшиеся ресницы увидел сидящего на корточках рядом с раскладушкой брата. Рука его осторожно трясла меня за плечо, а глаза смотрели куда-то в угол. Услышав скрипнувшую пружину, он тут же перевел на меня странный взгляд и спросил не задумываясь:
– Правда, что ли, Федька застрелился?
Все перевернулось, поплыло во мне, тошнотворная муть захлестнула измученное сердце. Зачем я проснулся? Какая небесная сила отвалила неподъемную глыбу ночи и выпустила утро, полыхавшее прозрачным, шершавым неестественным светом? Брат смотрел на меня, как на больного, и терпеливо ждал ответа.
Опустив ноги на холодный пол, я попробовал ответить ему, но губы мои смерзлись. В углу, за раскладушкой, стоял большой эмалированный таз розовой воды, в нем мокла моя белая выпускная рубашка. Озноб пополз от запястья до плеча и застрял в ключичной впадине, будто я только что стянул с себя мокрую липкую нейлоновую ткань.
– Что, прямо на выпускном вечере? – хмуро, недоверчиво переспросил брат, тоже не сводя глаз с замоченной в тазу рубашки.
И я стал вспоминать и пересказывать ему прожитую ночь. Путаясь и сбиваясь в словах, лихорадочно и сумбурно собирая мысли. Казалось мне, будто кто беспрестанно палил спички в кромешной тьме – вспыхивало короткое пламя, выказывало ужасные картины. Одна и та же рваная лента крутилась в воспаленном мозгу. Все, что было после выстрела, я помнил отчетливо, сам выпускной бал забыл напрочь.