А как? По уму если — как, когда безумье творится, дичь непроходимая кругом, и всё так поставлено, кажется, чтоб даже не думал никто по уму делать, не смел?.. Соломатин, бедный, теперь в гробу переворачивается; и всё, чему учил он вас, уже не нужно никому, и слова его, материализм тот немножко смешной, старомодный: «запомните отныне: вы — борцы за белок!» — иначе как с юмором и не примут сегодня… другой пошёл материализм.
На лавочку присела, в единственном на всей территории живом уголке, ими устроенном между одноэтажкой лаборатории и забором: две молодые чахлые, сколько ни поливай, берёзки, насквозь пропылённые, клумба ноготков, всё той же пылью мучной припудренная, на всём тут лежит она, всё кроет… там дом её ждёт, свой, неустроенный ещё, а она тут. И ничего она не изменит с этим здесь, внутри, — только если наружу сор выносить. И не к начальству всякому стучаться, не к властям, хоть и к областным даже, — бесполезно, она знает, всё там схвачено давно… К Базанову? Но что сделать он может, если такая машина запущена, махина, когда десятки вагонов уже на подходе, разгружаются в три смены, назад-то не повернёшь их, невозможно, и всё расписано вперёд? Пока шум подымет — вся партия тут уж будет, в элеваторе… что толку?
Лёши нет, он-то рассудил бы, нашёл выход, хотя бы для неё.
Но сейчас самой надо, и что решить она может, слабая, без всяких прав, считай, целиком директору подчинённая? Только по обязанностям делать всё — по должностным, иного ей не остается. На рекламациях настаивать, на арбитраже — и письменно всё, под копирку; а докладную прямо сейчас надо сесть и написать, самую подробную. Побольше их, докладных по этому делу, и с регистрацией у очкастой… у очковой той, мало ль чем обернётся. И пусть читает, нюхает своё — официально.
А как плюнуть хочется на всё на это, заявленье написать и домой уехать через две недели положенные — а нельзя… Но почему — нельзя? И не знает, как ответить себе на это. Рано? Да примут отец-мать, и Лёша примет, поймут, не за стаж держаться же, да и найдётся ей что-нибудь на первое время, найдут, без работы не останется… Но не надо, нельзя до поры, зазорно. По всем вместе причинам нельзя, а по каким — она разбирать их даже не хочет, копаться в них… скажут — прибежала. А ей бегать незачем, не лишёнка. Крёстная всегда так говорит: я что вам, лишёнка?!
— Это… что такое это?!
Кваснев, когда под вечер по вызову вошла она в кабинет его, вскочил чуть не по-молодому из кресла, бумагой потряс, бросил её на стол. И она забоялась прежде, чем в бумаге свою докладную узнала, — так он разъярён был или, может, возбуждён.
— Что есть, — только и могла сказать она.
— Вы должны были немедленно найти меня, вы понимаете — немедленно! Везде!.. Эт-то чёрт знает что вообще!
— Вы с прорабом уехали, чуть не застала…
— С каким ещё… прорабом? — сбился было Кваснев, уставясь на неё налитыми злой красниной, неукротимыми глазами, а лицо и вовсе сизо-багровым, потным стало — несмотря на вентилятор, ветром веющий из угла, где не так ещё давно переходящие знамёна стояли. — Нас режут, вы понимаете?! Ре-жут!..
И она поняла, конечно. По неуловимым каким-то приметам, безотчётно ещё, не зря ж эти два с половиной года прошли, и каким, в каких только ситуациях и сценах уже не видела его, шефа, всякую интонацию знает и помнит — не захочешь порой, да запомнишь… Играет же. И успокоилась — как вчера с Иваном, да, хотя несходней не найдёшь людей, — и почти весело подумала: не тебе женщин обманывать, хомяк, это ты свою калошу старую дури… хотя она — то уж тебя, наверное, больше чем наизусть знает, скучного.
— Я знал кое-что, да! Знал, что с качеством там не совсем… по дешёвке же, прибыль хотел ухватить для завода, в руки же лезет! Ну, оздоровили б там зерно малость, подмол подпустили… но чтоб так?!
— А я искала вас, Николай Иваныч… спрашивала! Сверхважно, говорю. А она хамит — вместо ответа. Секретарь ваша.
— Как — хамит? Кто велел?!
— Не знаю… не первый раз уже, не мне одной. И регистрировать отказалась докладную… И ей, и вам прямо говорю: нельзя так, люди же, работа… Я к ней что, по личному делу?! Да хоть бы и по личному…
— Н-ну, я разберусь! — с угрозой хрипнул он, прочистил горло, и эта угроза нарочитая как-то совсем уж не вышла у него. Знали же, видели все, как понравилась недоступность ему своя кабинетная, новая… свои дела завёл, так и говорили, усмехались. Те говорили, какие десятка полтора лет с ним проработали и привыкли без стука входить, в мучных капюшонах своих, монтажных подшлемниках… — А сейчас — в министерство звоню… совсем уж они там! Вот так и платимся за правителей наших, за безголовых… Они там политику крутят, высокую, а мы отдувайся!.. Главного ко мне немедля — бухгалтера, экономиста тоже! — приказал он ей. — А сами к себе идите, вызову… Чёрт-те что!
— А докладные мои, Николай Иваныч… Пусть регистрирует она. Это документ же!
— Да подожди ты с формальщиной своей!..
Слава богу, антракт. И ни в какую Москву ты звонить не будешь, всё созвонено давно. И как глупо, убого всё… неужто они и живут так? И на что, как Иван говорил, надеются? Вышла, наткнулась на взгляд секретарши — безличный, никакой… всё у той в порядке с нервами, не отнимешь. Вот и ей надо в сторону их, нервы, ведь сейчас вызовет — обрабатывать… Самое главное, может, начнётся, и все свои доводы надо в кучу собрать, обдумать, и на провокации всякие, на уловки не поддаться бы. Это не ей — им надо выпутываться, вот пусть и…
Девы уже развёрнутый анализ заканчивали, подсчитывали, лишь в двух из девяти вагонов более-менее сносное зерно было; и только собрала, переписала окончательную цифирь — звонок…
В кабинете все трое были — «особой тройкой эпохи реформ» уже прозванные кем-то, механиком крупцеха, кажется, ещё недавно ни одной демтусовки или митинга не пропускал, а теперь материт всех подряд. Отвалился в кресле Кваснев, сумрачный, тяжёлый, постукивал по столу щёгольской и, наверное, дорогой авторучкой. Как всегда хмуроват был и безучастен бухгалтер-молчун; зато экономистка, готовая на всё Антонина, тревожно поглядывала на обоих, дёргалась иногда и начинала близоруко перебирать, перекладывать бумаги в раскрытой папке — молодилась всё ещё, очков на людях не надевала. Сухолядая, нервическая, с карандашиком всегда наготове в плотно сжатом костяном кулачке, лишнего при ней лучше не говорить…
Она прошла под их взглядами, положила перед директором листок с данными и не к столу присела, а в сторонку, у стены, за спиной у экономиста. И та завертелась сразу же, стул отодвигать стала, чтоб видеть всё близорукими своими, но цепкими гляделками… ну, что ты вертишься, хотелось всегда сказать, что тебе недостает? Муж есть, двое детей, машина с дачей, любовник — дуралей молодой из того ж крупцеха, зарплата из особой теперь, закрытой ведомости — ну, что ещё? Ведь фантазии не хватит, у рекламы же начнёшь занимать…
— Хреновы дела… — сказал наконец Кваснев, ни к кому не обращаясь; но, конечно же, для неё сказал. На листок с данными он даже не глянул. — Хреновы, говорю. Отказывается Москва помочь. Более того, советует не возникать… обстановка не та. Даже приказывает.