Страх не только в том даже был, наверное, что — без него, а с чем-то пустым внутри остаться, вовек невосполнимым, как если б узнала она вдруг — ох, не сглазить! — что зачать, рожать не может… Что «впусте ходит», по слову баб непалимовских, впусте живёт. Вот позор, хуже какого нету.
В понедельник, сразу после планёрки, подала директору заявленье с просьбой отпустить в счёт отгулов на пятницу с субботой, благо работа лаборатории настроена, чего-чего, а дело её девки знают, клейковину отмывать их учить не надо. Да и что там мыть, в американском фураже?
— Так-так… — выслушав, пробежал Кваснев глазами ещё раз заявление. — И что за причина? Где? Не вижу.
— Как вам сказать… домашнее. Семейное. Очень мне важно.
— Ну, если для вас дела домашние важней… — брюзгливо проговорил он, подписывая. Она не стала отвечать, только извинительно пожала плечами… и почему, собственно, мы извиняемся всё время, за всё? А тебе нет, не важней? Дачу отгрохал, а теперь особняк втихомолку возводишь, у обкомовских дач где-то, говорят — шапка валится; если больше с прорабом каким-то вёртким, черножопым дело имеешь, чем с нами, кто тебе все блага куёт, по делу не всегда зайдёшь, новую секретаршу, стервозу очкастую, при дверях посадил, уж поцапалась с ней… пош-шёл ты!
— Н-но! — сказал он и толстый палец указательный поднял, не отрывая кулака от полировки стола. — Но это если партия мягкой пшеницы вагонами не подойдёт. Из Турции. Тогда уж никаких отгулов.
— Как, ещё турецкая?! Своей, что ли, нету? Предлагают же нам…
— Бизнес!.. — бодро говорит, широко разводит он руками и внезапно раздражается: — Рынок — вы это слово слышали?! И вообще, не нашего это ума дело, не вашего… Договорённости, одно слово — дипломатия. И мы обязаны ей подчиняться, а не… Тоже мне, поперечница нашлась! Иди, иди.
Значит, опять качество никудышное, скорее всего, опять мараковать, наше хорошее зерно в подмол к этой дряни добавлять, иначе не мука будет — осевки; а на что и куда подмол списывать? На всё один у него ответ: ищите! И попробуй не найди. А у своих, у родненьких хозяйств добрую пшеничку даже за бесценок не берут: нету, мол, средств… А почему на американскую, на турецкую есть, если она дороже куда обходится?
Шумён, порой сварлив старый хозяйственник Кваснев, есть в нём это по-бабьи вздорное — без особой нужды или причины упрекнуть, накричать даже; ладно, хоть отходчив ещё оставался по-мужичьи, а в чём-то и добродушен был, не злой вроде. Куда хуже, если в начальницах женщина. И с некоторых, уже давних-таки пор, ещё с института стала замечать это, женское, во многих, чересчур многих мужчинах — вздорность с неуверенностью вместе, мелочность вообще, неуменье или, может, уже нежелание великодушными быть и твёрдыми. Непонятным было только, когда и как успели они так обабиться, пивососы, даже и военные, зарплату потребовать не умеют, трусят же. И женщины пошли — куда деловитей и циничней, даже злее, смелей, и это тоже было не совсем понятно: неужели им лучше, легче оттого? Она не поверит, что — лучше: надёжней, может быть, обеспеченней, раз уж мужики такие недоделанные, но не лучше, нет. И уж тем более бесстрашию их глупому не верит, потому что никакое это не бесстрашие, а равнодушие просто, да-да, разве можно за родное не бояться, если оно есть? Нельзя, и пусть не врут они, девки-женщины эти крутые, оторвы.
Неужто в доле Кваснев? И как в доле не быть, если все концы этих поставок в его руках и риск тоже на нём, на нас? Не такой он дурак, чтоб стрелочником просто быть — без навара. Как отец говорит: на мельнице будучи да не запылиться… Ну, Турция покажет.
А томление какое в теле — глухое, невразумительное, и хоть не болит уже, но потерянность какая-то в нём, в душе самой, даже девы что-то учуяли, переглядываются. Нинок рассказывает о похожденьях своих воскресных, пьяных, а следом о хлебушке неважнецком, вторую неделю в городе только об этом и толкуют, жалуются, и где — в житнице страны! Мало того, и цены подняли… ну, шутка ли, из Нового Орлеана везти. А свой хлеб на складах колхозных да совхозных лежит, и слышно уже, что спекулянты заезжие-залётные шастают по сёлам, скупают ни за что, и деваться некуда колхозничкам, продают куда ниже государственных расценок, задаром отдают: новая уборка на носу, а ни солярки, ни запчастей… Всё это сама она растолковывала девам; и вот слушает своё, малость Нинкой перевранное уже, и думает опять: это ж хлеб, важное самое. И если с ним так, то что ж с остальным тогда творится сейчас?! Не жизнь — бред какой-то… чем мы провинились, перед кем?
Перед собой, мы ж и творим.
Домой разбитая вернулась, припозднились с анализами; чайник только успела на плиту поставить — звонок в дверь. Даже ругнулась: да будет ли ей покой сегодня?! Может, не Слава всё-таки — соседи?.. Нет, он, не мог не прийти, она этого ждала; но о чём и как говорить с ним — не знала, так и не решила про себя.
— Позволишь?
— Д-да, конечно…
— А если мы вина, Люб… во благовремени? — Он спокоен был опять, даже весел вроде, глядел прямо — собою всем показывая, что не придаёт случившемуся какого-то уж особого, драматического значения. — Для смягчения нравов дикого нашего времечка. Для умягчения жары хотя бы, воздухов, — пожаловался он. — Весь день сегодня мотался по граду этому, достославному пылью. Клиент неразумен и жаден пошёл, люди злы… Не против?
— Немного если.
— Немного. Штопор, есть ещё в этом доме штопор?! Сувенирный тот? Ах, вот он. Но цветов у тебя!..
— От родни, — опять солгала она, что-то надо было сказать… вот зачем? Промолчать бы. У тётки, какую изредка навещала, и правда были во дворике всякие цветы, пионы тоже — приносила, бывало. — От тётушки. От праздника, излишек…
— Что, в таком случае, было не излишком?! — весело удивился он. — Могу представить!..
— Много чего было, — резковато сказала она, не на него — на себя разозлившись.
— Люба, — проговорил он, без перехода и не замечая грубости её, но и без улыбки уже, — я знаю, ты же простишь меня… Не вёл этого дела, да, понадеялся на других, мало что знал, да-да, ну и вот… В конце недели, лучше в пятницу, сходи в этот клятый ЖЭК и получи ордер — нормальный. И будем считать, что этого ничего не было. Не было, понимаешь? И никаких обязательств тоже… никаких! И к этому мы больше не возвращаемся, прости. Кагор, церковненькое, ты же любишь… пей, за тебя, я так ждал, тебя увидеть хотел. И прости.
— Я тоже… — Она никак не ожидала такого и, главное, столь скорого поворота дела — ей чужого уже будто и неинтересного сейчас, не важного; отставила фужер, собираясь с мыслями немногими, опустив глаза. — Тоже не хочу возвращаться к этому… ко всему. И ордер не собираюсь брать. Пусть будет как есть. Так лучше.
— Лучше?
— Да, лучше. Нам вообще не надо встречаться. Может, время — оно, может…
Он не то что побледнел, но как будто подтянулся, строже стал. Отпил, давая себе время, глазами опять комнату обежал, на цветах остановил их — куда внимательней теперь… И с заметным трудом оторвался от них, долго посмотрел в окно: