Они ехали едва ли не час, мальчик вёл разговор ненавязчиво, нет, вполне непринуждённо, раза два заставил даже рассмеяться (она как со стороны услышала свой смех — грудной немного, чуть не зазывный, с чего бы это, девоньки?!); и на своей остановке, в Лоховке, слез с явной неохотой — родители, дескать, ждут тоже, — и обещал наведаться, в клубе-то она будет вечером? Нет-нет, какой клуб, сказала она, назавтра в город ей с утра, назад, работа же. Ну, тогда в городе, на днях как-нибудь, через Зину? Она пожала плечами; ей и неловко было, слышат же люди, и прямым отказом обижать не хотелось, вот уж ни к чему встречи эти… Зинке сказать, не забыть, чтоб не вздумала телефон её рабочий дать, проболтать ненароком. И постаралась с благодарностью улыбнуться ему, от выхода оглянувшемуся, выручил же.
А этот не сказать чтобы худой, но какой-то плоский телом и прямой, это из-за плечей, не узкие. И припылённый весь будто, его бы отмыть, приодеть. Отчего-то она сразу не то что равнодушно эту мысль приняла — взволновалась ею прямо… ох и дуры мы, без тебя, наверное, есть кому отмыть-одеть, не парень уж — мужчина, погляди получше. Семеро по лавкам, гляди… ну, не семеро — девочка одна, две ли, у таких девки всегда, не оторвёшь. Такого не оторвёшь. Через плечо сумка, к родне, может, какой едет в Непалимовку к нам или по делу — к кому бы?..
Ну не кулёма, уже ругала она себя, переспешила со сборами, кольцо на левую не надела — а ведь хотела! Ведь уже сунулась в шкаф, к выдвижному, а тут кофточку увидала — взять, не взять? Жара, а с другой стороны — лёгонькая, для утра-вечера, и к платью шла, давно такую хотела, треть получки ухлопала; и вот взяла, а на кой, спрашивается, париться в ней? Снять надо, вот что, и прямо сейчас. И в сумку её, в сумку! И кольцо — носи, за тем ведь и купила, нечего опускаться… что, опустилась? Ну нет, ещё годочков несколько… А тоска какая, господи, кто бы знал тоску.
Он, что ли, знал? Наверное; но никогда ей после о том не говорил и не скажет, с ним на эти темы не разговоришься. Не разбежишься, скажет: ты ли это, матушка? И правильно, не говорят об этом, всё равно ничего не объяснишь. Молчат, и оттого, может, тоска.
Но до чего глаза равнодушные у него — там, в прищуре ли, прорези: посмотрел, и она храбро выдержала их, глядя открыто, честно, как могла; а в это время автобус уже заваливался с грейдера на сельский их «аппендицит», и открылись разом в прогале старой кленовой лесопосадки Непалимовка их и заречная луговая даль, а за нею увалы степные со скудной зеленцою по красноглинистым осыпям и потёкам на склонах, с туманным осевком небесной сини на самых дальних, в плоскость земную утягивающихся возвышеньях — там, далеко, куда ходили, бегали они сигушками ещё в колок осиновый за ландышами, там бери их не обери… Ей нечего таить, она честная девушка. Она так это и сказала ему, глазами; а сказать вслух кому — не поверят: мол, знаем нынешних вас… Не всех знаете. Господи, как она тогда вырвалась из-под того, Мельниченко, — себя уж не помня, вывернулась: «Не сейчас, обожди… не здесь!» Не здесь и нигде, локти себе потом кусал, бегал за нею — а ведь уж думал, что всё, приручил, никуда-то не денется… Делась. Делась-подевалась, как знала.
Постой, о чём ты… Знала? Знаешь, для кого?
Да что она знала, что знает сейчас вот — когда мужчина смотрит, с этим равнодушным и потому оскорбительным почти взглядом, на неё смотрит, на красивую, цену не сама выставляла — люди; а он бог знает откуда, не сказать, чтоб уж такой приглядный, и совершенно чужой: резковатые складки у губ, это серое от загара, припылённое будто лицо… Чужой, но тот. Которого никогда ещё, кажется, не встречала она, во снах разве, но и там ни глаз, ни лица даже, одно ощущение силы этой, надёжности в прямых плечах, и того, что — свой… Смотрит, и ни тени интереса, кажется, ну как на куклу, на стенку ли какую, чёрт бы их тягал, дураков, то удушиться готовы, то не глядят. И тот, Мельниченко, девку послушался, дурень, пожалел — «не здесь»… А где, скажи на милость, в мечтах? Там нас нет, там шкурки одни, бесплотность. А мы здесь: кулёмы с утра, к работе подмазалась, бежишь, стирки набралось и долгов, регула мутит, на всё бы плюнула — а ты цвети и пахни. Ты скрипи, но пой.
Юрочку вот вспомнила, Мельниченко… нет, правильно сделала, что рассталась, гастролёр был и фат, широко известный в узких кругах, и хоть сам по себе добрый, этого не отымешь, она ведь и увлеклась поначалу не на шутку им, дурочка, — но как же, должно быть, жалел, что пожалел… Оксанку потом водил, из бухгалтерии, у той всегда и стол и дом, всегда и всем наготове; и отвалил, пропал с горизонта событий. Так не для Юрочки же, в самом деле, береглась — он бы этого и не понял, пожалуй… Или Слава тот же, какой на тебя на всякую давно согласен, на всё, — для него? Девушка с приданым, нечего сказать. Взнос в семейную жизнь — вот уж некуда тошней…
Господи, для этого бы!
Она это жарко вдруг и потерянно подумала, в спину ему глядя, почти молясь… не пожалела бы ничего. Один раз пусть — а там хоть куда. Хоть кому — осточертело. Ему первому, чужому, чтоб даже имени не знал её, — от стыда жизни этой. От стыдобы, какую она не то что определить, понять — назвать-то даже не может.
Автобус подъезжал уже к сельсовету, люди вещи собирали, поднимались; нагнулась, стала нашаривать под сиденьем ручки сумки своей и она. Нашарила, вытащила, а замшевую хоть в зубы — ну, за каким вот взяла, для виду? Для виду, обречённо подумала она, для чего ж ещё.
Выходили так, будто не все успеют сделать это; и она заразилась тоже, толчком этим при остановке, не терпелось на воздух, на землю нетряскую, надёжную свою. Подвигалась к задней двери и уж искала глазами средь немногих встречающих отца, они её ждали сегодня, — и вдруг большую её, тяжеленную сумку взяли сзади за лямки, с её рукою рядом, и вторым движеньем молча отняли. Она оглянулась, увидела близко его лицо, не узкое, как ей вначале подумалось, нет, усы над сухими губами и прищур этот, пригляд, и от растерянности кивнула, тоже молча. Они продвигались, потом вовсе остановились, там выгружали громоздкий ящик; и в какой-то момент она явственно услышала запах его пота — совсем не сильный и именно его, он так и должен был пахнуть… как у отца, да, пряным, чем-то табачным, что ли, так рубашки его, майки при стирке пахнут; а мать, когда люди, бывает, хвалят запах в их доме, соглашается, говорит чуть не с гордостью: «Это от мужика… как мужик пахнет, так и в доме. Вон у Ерофейчевых — не продыхнуть…» Его, по-мужски тяжеловатый чуть, отцовский и всё ж непривычный… под мышку бы ткнуться, замереть, пропади оно пропадом всё, сумки эти, автобусы, работа, двадцать эти четыре, — вдохнуть и не выдыхать, пусть несёт куда хочет, всё берет, не жалеет, незачем нас жалеть.
А сердце её билось уже толчками, чуть не вслух — неужто увидел?! Надолго, к кому тут? Спросить? Она боялась, что не выговорит, под этими-то глазами — хотя почему б и нет, всего-то слов… Кивнёт сейчас и уйдёт, а кто он, зачем, к чему мелькнул тут, поманил и пропал — неизвестно, ищи тогда; а ей с утра завтра автобус опять, общага, малосемейка их драная, с обеда на работу… и всё? Хуже некуда искать непотерянное. И растерялась, как школьница, оглянуться боялась — это она-то… Нет, попросить помочь, донести — хоть до магазина, к повороту на свою улицу. Люди? Да бог-то с ними, пусть глядят… ну, поболтают, делов-то. Придержать, только б не встречали его — а там дорогу, может, показать, то-сё. Вроде нет отца, не встретил, ну и… Дорогу, да, и хоть в клуб вечером, хоть… Или спросить?