— «Родник» холодный есть? — в слове «родник» Миряков сделал ударение на первом слоге, как было почему-то принято в Краснопольске.
Продавщица молча поставила рядом с блюдцем для денег извлеченную из холодильника пластиковую бутылку с надписью «Машкин родник» и изображением медведицы в платке и сарафане и с коромыслом на покрытых шерстью плечах.
Источник, откуда, как хотелось верить Михаилу Ильичу, брали воду, получил свое имя в честь разбойницы Маши Беспокойной, жившей в этих краях лет двести назад. Маша спала в дупле, грабила, надев медвежью шкуру, проезжих купцов и вообще была, судя по подробностям бытовавших здесь легенд, девушкой с большими странностями. В конце концов она похитила учителя из барской усадьбы — с целями, похоже, матримониальными, — а тот, как выяснилось, прятал в кармане сюртука пистолет, из которого и выстрелил разбойнице в ухо. По одной версии — сразу, по другой — после недолгого сожительства. Родник, естественно, появился в том месте, где на землю пролились предсмертные слезы незадачливой невесты.
Похищенный учитель, кстати, отчего-то не был французом и звался Владимиром. Поэтому, когда герои предания стали считаться в народе кем-то вроде хозяев окрестных лесов, заблудившиеся краснопольцы взяли за правило выворачивать одежду наизнанку и кричать: «Не мани, Маняша, не води, Володя», — после чего дорога домой обязательно находилась. Почему на роль духов-охранителей выбрали именно ненормальную преступницу, не сделавшую, похоже, местным крестьянам ничего хорошего, и ее убийцу, было не совсем понятно, но примета, говорили, действительно работала. Впрочем, других кандидатур, пожалуй что, и не оставалось: в бога и дьявола верили только в городах и селах, а в лесных чащах было пусто, поскольку местная чудь много веков назад ушла под землю или рассеялась по земле, спрятав и забыв имена своей нечисти. Новые духи были, похоже, равнодушны к именам: раз за разом они примеривали на себя эти два, в которых соединились власть над миром с потусторонней мечтой Мары-Мрии, и приходили то как жених и невеста, то как брат и сестра, то как парторг и внучка, а в последнее время все больше как отец и дочь, продолжая манить и водить.
— Сорок три, — оценила продавщица девичьи слезы.
Михаил Ильич кивнул головой и извлек из кармана большой носовой платок, в который были завязаны монеты, глухо звякнувшие о прилавок. Узлами на платке Миряков, разоривший в одном из городов стенд отряда юных моряков «Лайба», где были описаны секреты морского дела, особенно гордился: их было ровно семь, и чтобы достать деньги, следовало по очереди развязать все, причем до последнего дело еще ни разу не дошло. Продавщица Настя сломалась уже на четвертом, махнув рукой: «Не надо», — и спрятавшись за кассой. Добрые поступки она привыкла считать проявлением слабости и поэтому злилась. Михаил Ильич некоторое время умиленно молчал, несколько по-бабьи сложив руки перед грудью, после чего наставительно изрек:
— Отдав нуждающемуся свое, спасаешь двоих — себя и его. Отдав чужое, спасаешь еще и душу владельца.
Затем Миряков медленно завязал платок обратно, не переставая обращаться с благодарностями к кассовому аппарату, и, крайне довольный собой, поднялся наверх. Он любил пробуждать в людях лучшие чувства.
Редакция находилась в двухэтажном, обшитом потемневшими досками доме в самом начале улицы 40 лет Октября, в 1957 году по недоразумению переименованной из Климентовской: за сорок лет блужданий по бесконечной осени все как-то позабыли, что ее назвали в честь сосланного в Крым римского папы, а не меткого луганского маршала из «антипартийной группы». Вход обрамляли таблички квартировавших здесь фирм, чьи названия состояли по преимуществу из свистящих слов «экспресс», «импульс», «люкс» или «Русь» — слов, с которых давно облетел весь смысл и глянец, как облетают чешуйки фальшивой позолоты с дешевого пластика. Тусклая латунь «Красного материалиста» казалась на их фоне чем-то настоящим и вечным, исполненным алхимического смысла.
Миряков поднялся на выстланное дырчатой резиной крыльцо и вошел в открытую дверь, которую кто-то подоткнул снизу смятым ковриком.
Внутри, слева от входа, уходила наверх узкая темная лестница с чересчур высокими ступеньками. Пахло пылью, бумагой и тряпками. Михаил Ильич двинулся по коридору, скользя взглядом по табличкам. Все кабинеты были закрыты, и только в проеме распахнутой двери «Армянского брачного агентства» виднелись два ряда стульев, повернутых друг к другу спинками, словно в детской игре на выбывание, которую иностранцы называют «Поездкой в Иерусалим», а в России не называют никак, поскольку православный человек не станет состязаться за место в Небесном граде: чем лишать кого-то места в раю, лучше отправиться в ад через бюро горящих путевок (четвертая дверь справа).
Михаил Ильич уже почти смирился с необходимостью возвращаться назад и лезть по крутой и темной лестнице на второй этаж, но редакция обнаружилась в самом конце коридора, рядом со входом в пристройку с туалетом. Брезгливо потянув мягко выдохнувшую дверь — в прорехах дерматиновой обивки виднелся неопрятный, в каких-то крошках, поролон, — Миряков быстро огляделся и уверенно двинулся в дальний конец комнаты, где сидел главный редактор, дальнозорко откинувшийся от монитора и оттого сильно вытягивающий руку с мышью. Стол ответственного секретаря, который располагался прямо напротив входа и был призван преграждать путь посетителю, Михаил Ильич изящно обогнул, при этом обаятельно улыбнувшись успевшей лишь повернуть к нему голову Елене Аркадьевне — действительно ответственной, но немного несобранной остроносой и рыжеватой женщине лет пятидесяти. Молча пожав руку пухлому молодому человеку, исполнявшему в редакции обязанности верстальщика, дизайнера и компьютерного специалиста, — Олег, сын Елены Аркадьевны, удивленно ответил на рукопожатие, сделав вид, что привстает, — Миряков с облегчением опустился на стул перед главным редактором. Недопитую бутылку он водрузил на край стола, для чего пришлось подвинуть закрутившуюся вавилонской башней стопку из тетрадей, книг и бумаг, так что в солнечном луче, падавшем сквозь щель между занавесками, заметалась стайкой мошкары пыль.
Главный редактор, по-прежнему далеко откинувшись в кресле и поглаживая указательным пальцем мышку, недоуменно наблюдал за стремительными передвижениями Михаила Ильича. О Геннадии Федоровиче Распевном можно было бы сказать, что он, как и вся редакция, знавал лучшие времена, но это было бы неправдой: никаких лучших времен он не знал и мог себе их только воображать, — и даже, скорее, не их, а лучшего себя в этих воображаемых временах, да и не воображаемых, пожалуй, а слепленных на скорую руку из обрывков фильмов и книг, созданных очевидцами, хотя и очевидцами с фантазией. В результате эта выдуманная ностальгия несколько походила на эротические мечты, где из туманной дымки проступали лишь отдельные выпуклые детали, которых, впрочем, хватало, чтобы ощутить все, что полагалось ощущать, представляя себе лучшие времена. И поскольку Геннадий Федорович не просто видел себя наследником титанов, руководивших в ту пору «Красным материалистом», а за несколько лет на посту главного редактора привык, безо всяких на то оснований, считать, что и сам принадлежит к этому племени гигантов, все здесь было ему велико: наручные часы казались слишком массивными, галстук — чересчур широким, а воротник рубашки, из которого торчала загорелая жилистая шея, увенчанная давно не стриженной головой желтовато-серой масти, — излишне просторным.