В один из дней Митя поднялся на башню с двумя клетчатыми сумками, в каких раньше привозили в Россию куски капитализма, но не смогли потом собрать во что-нибудь работающее, поскольку главную деталь отобрали на границе китайские таможенники. Поставив их на площадку, он снова нырнул вниз и через некоторое время затащил наверх биотуалет, после чего достал из кармана небольшой замок, вдел его дужку в петли люка и, заперев, отдал ключ Михаилу Ильичу. Затем уже вдвоем они придавили люк тяжелым комлем зонтика и передвинули матрас, чтобы он оставался в тени. Из сумок Митя выгрузил три туго спелену-тых целлофаном упаковки воды, небольшую палатку и спальный мешок. Палатку он развернул на краю площадки, привязав ее к ограде, и поставил внутрь биотуалет, а воду и спальный мешок определил под зонтик, по другую сторону от Миряковского матраса.
Судя по доносившимся снизу звукам, в первый день кто-то несколько раз хотел открыть люк, но попытки быстро прекратились. На территории завода люди тоже больше не собирались: там вообще стало пусто, и только время от времени кто-нибудь останавливался под башней и, приставив руку козырьком ко лбу, долго смотрел вверх.
Центр жизни города, похоже, переместился в палаточный лагерь, который становился все больше, расходясь кругами, как следы от давно утонувшего камня, на котором кто-то хотел что-то воздвигнуть, и по вечерам оттуда доносились усиленные аппаратурой голоса, а когда исчезало солнце — оно теперь не уходило за горизонт, а словно медленно расплющивалось об него, на несколько минут растекаясь алым по всей окружности, — в лагере делались видны разноцветные огни, а посередине загорался большой костер.
Митя и Михаил Ильич часто стояли на краю площадки, держась руками за леер, и молча смотрели туда. Они вообще теперь мало разговаривали, думая каждый о чем-то своем, поэтому когда Митя проснулся однажды на рассвете от того, что холодные и плотные капли дождя падали ему на лицо, голос повернувшегося к нему Мирякова был хриплым, как это всегда бывает у долго молчавших людей:
— Прости, не стал тебя будить. Боялся, что передумаю.
— Началось? — надев очки, тоже хрипло спросил Митя, просто чтобы что-то сказать, поскольку уже знал ответ, и Михаил Ильич кивнул, виновато улыбнувшись, как никогда не улыбался раньше.
Митя подошел к ограждению, слегка покачнувшись — то ли со сна, то ли от усилившегося ветра, — и посмотрел на белые молнии, вспарывавшие светлеющее небо. Когда вспышка гасла, на небе оставался след, неровная трещина, в которой тлело что-то красное и золотое.
— И как же вы? — спросил он, и теперь действительно хотел услышать ответ. — Как же жалость?
— Жалость?.. Жалость, Митя, — очень удобная штука. «Рухнул в сани, закутался в жалость, велел ямщику трогать…» Эта моя жалость была из серии: «Не прыгну спасать котенка, а то мама расстроится, что я промок и простудился». Или нет — скорее, так: «Не буду учить ребенка ходить, а то упадет, расшибется — жалко. Пусть остается маленький, тогда и я, глядишь, никогда не состарюсь и не умру». В общем, боялся я, Митя. Боялся, что не справлюсь, что все испорчу, что всех обману, боялся, что меня, в конце концов, больше не будет.
— Больше не боитесь?
— Боюсь, как не бояться? Обязательно не справлюсь, испорчу, обману и исчезну. Но мне теперь кажется, что у вас все как-нибудь образуется.
— Может, вы просто перестали нас жалеть?
Миряков помолчал, прислушиваясь к чему-то внутри себя.
— Нет, — объявил он. — Вы мне по-прежнему кажетесь жалкими. Особенно вот так, под дождем. Зато я теперь велик, поэтому себя я жалеть, пожалуй, что и перестал.
Митя не улыбнулся.
— И как же вы? — повторил он.
— Да бог со мной, — сказал Михаил Ильич и сел на матрас.
Митя еще немного постоял у ограждения, глядя вниз, хотя по стеклам очков ползали капли воды, иногда сдуваемые вбок порывами ветра, потом сунул очки в карман, подошел к зонтику, обхватил его обеими руками у основания и стащил с крышки люка. Миряков не тронулся с места, хотя дождь сразу стал капать на него, и только запустил руку под матрас, достал оттуда ключ и протянул Мите.
— Не задерживайся, — попросил Михаил Ильич. — По-моему, это уже никак не останавливается. А я еще хотел последнюю проповедь с тобой написать.
Митя кивнул, открыл люк и полез вниз.
Глава 19
Было только начало восьмого, и, где живет Ольга, Митя не знал, поэтому пошел в прокуратуру, чтобы упросить дежурного дать ее домашний адрес или просто подождать возле входа, когда она придет на работу. Дежурный, пожилой и похожий на отставника-обэжиста, курил на крыльце, подбив специальным клинышком открытую дверь, чтобы слышать телефон. Он вообще казался предусмотрительным и обстоятельным, как этот клинышек, и, похоже, жил в мире запасенных впрок резинок, банок, проволочек и пустых пластиковых бутылок, из которых при необходимости можно сделать все, что угодно, и даже, наверное, бога. Может быть, именно от этого знания дежурный был спокоен и словоохотлив, отчего безо всяких уговоров сообщил, что капитан Клименко часа два назад уехала на место преступления и вернуться обещала к обеду, хотя теперь уже, конечно, так наверняка и не скажешь, кто, когда и куда вернется и надо ли, собственно, вообще.
Место преступления, по словам дежурного, находилось километрах в десяти, поэтому Митя зашел в общежитие, из которого так никто и не переселился в палаточный город, надел в своей комнате куртку с капюшоном, сунув в глубокий карман складной зонтик, а из кладовой рядом с кухней вывел велосипед, купленный Мусатовым после пропажи бензина. Держа обеими руками руль, Митя толкнул толстым резиновым колесом дверь, с дребезгом скатил машину по ступенькам и, взобравшись на узкое твердое седло, поехал. На велосипед он не садился уже много лет, поэтому на первых метрах двигался каким-то сложным дрожащим зигзагом, как если бы до сих пор видел на дорожке призраков толпы, из которой в Мирякова бросили камень, и пытался их обогнуть. Впрочем, скоро все наладилось, разве что стоило, наверное, поднять руль, но ни времени, ни инструментов для этого не было, и Митя быстро покатил к выезду из города, горбясь и выглядывая из-под налезающего на глаза капюшона.
Проснувшись сегодня, он еще раньше, чем заново нашел и понял самого себя, как это бывает каждое утро, обнаружил внутри себя знание, которого не было накануне. Возможно, конечно, оно давно существовало где-то внутри, но никак не проявляло себя, поскольку казалось очень неудобным. Знание заключалось в том, что все — настоящее. Все, что мы думаем, все, о чем мечтаем, — все это происходит по-настоящему, даже когда остается всего лишь мыслями в голове. Из этого знания следовало несколько очевидных, но не очень приятных выводов. Например, если Митя, не любивший перемен, проживал в своих мечтах какие-то не нравившиеся ему вероятности, чтобы лишить их жизненной силы и не позволить воплотиться, то это означало, что из непрерывных изменений состоит вся его жизнь и что сам Митя, таким образом, был каким-то другим человеком, а не тем, к которому привык. Но гораздо более важный на тот момент вывод заключался в том, что Ольга попадет в ад. Причем независимо от того, существует этот ад или нет. Ее измена мужу была настоящей, а тот факт, что из-за трусости Мити она не состоялась, означал лишь одно: у нее не было никаких оправданий, поэтому Ольга никогда себя не простит, как могла бы простить, будь они счастливы вдвоем. Так что Митя, не дав ей тогда объясниться и промолчав сам, никого не спас, а наоборот, лишил ее единственного шанса на спасение. Потому что единственный шанс — и это всегда был, конечно, единственный шанс для всех, а никаких других вовсе нету, — заключался в словах Михаила Ильича о том, что все как-нибудь образуется, несмотря на слабость нашего сердца и неловкость души.