На следующее утро после несостоявшегося погрома Елизар, как обычно, отправился в городскую администрацию, где он числился младшим специалистом административно-хозяйственного отдела и занимался по большей части перетаскиванием из одного кабинета в другой кресел со сломанным подъемным механизмом и древних тумбочек с перекошенными ящиками и сложными инвентарными номерами, выведенными черным маркером на задней стенке. Вообще этим летом он собирался ехать в Москву, где должен был поступить в Университет экономики, статистики и информатики, но на семейном совете было решено, что теперь в этом уже нет никакого смысла. На самом деле Елизар в принципе не видел смысла в высшем образовании, поскольку так и не смог придумать, в каком вузе можно получить хоть сколько-нибудь полезные ему знания, да и вообще не представлял, какие знания могут быть ему полезны, однако понимал, что это вряд ли удастся объяснить родителям. Поначалу он, конечно, склонялся к идее пойти на философский факультет, но быстро осознал, что ясности в голове у него от этого не прибавится, и сделал выбор в пользу статистики: неуловимо зыбкий в своей кажущейся строгости, ее космос был успокаивающе безэмоциональным. Впрочем, переноска мебели и ее инвентаризация тоже пришлись Елизару по вкусу: было в этом непрерывном коловращении и навязчивом счете что-то вполне божественное.
В сквере перед зданием администрации было непривычно много народу: город словно не мог успокоиться после вчерашних событий и сейчас тихо бурлил, как будто решая, выплеснуть ему куда-нибудь не растраченную накануне энергию или снова впасть в забытье, в котором каждый смотрел бы сны о своем боге. С одной из скамеек неожиданно резво поднялся человек с бурым лицом и выгоревшей, желтой у рта, бородой, преградив Елизару дорогу.
— Братишка, помоги на опохмел, — потребовал он. — А то как конец света трезвым встречать? А я за тебя словечко замолвлю — мы к богу-то в первых рядах пойдем.
— Это спорный вопрос, — пробормотал Елизар, доставая кошелек.
— Чего ж тут спорить? Так спокон веку заведено: сначала нас, куда положено, определят, а потом вас, если место останется.
— А куда вам торопиться? — спросил Елизар, протягивая ему деньги. — У вас здесь и райские кущи вечером, и огненная геенна по утрам. Я бы на месте бога вас тут и оставил — сами себя осудите, сами и вознаградите.
Бородатый сунул деньги в карман, но освобождать дорогу не торопился. К нему незаметно присоединились еще двое приятелей, выглядевших более респектабельно, пускай и ненамного, как если бы дом у них еще оставался, но продавать оттуда было уже нечего.
— Вот и сел бы, — посоветовал один из них, высокий и распухший. В его щетине еще угадывались пышные усы.
— Куда? — не понял Елизар.
— На место бога. Будешь решать, кого себе забрать, кого с нами оставить. Ты вот грамотный, как я погляжу, а мы тут ждать уже утомились. Водка-то кончится, и не поймешь, гиена пришла или белочка. Ты не стесняйся — хочешь, в трубочку подышим, как гаишнику. Или как ты козлищ от агнцев отличать будешь?
Елизар огляделся. К ним уже начали подходить люди, с интересом прислушиваясь к разговору. Елизар всегда был человеком застенчивым, но происходило это вовсе не от неуверенности в себе или, например, заниженной самооценки, как любят объяснять врачеватели душ, отсекающие от глыбы человека все лишнее, чтобы получившийся голыш поместился на глянцевой странице между гороскопом и рецептом «Птичьего молока» с манной кашей да еще чтобы осталось место для фотографии безымянной задумчивой девушки, которая с очаровательной неразборчивостью иллюстрирует в разных журналах то измену, то поиск работы, то просто сезонную депрессию, взваливая на себя все наши грехи и неудачи. Наоборот, он вполне адекватно оценивал и себя, и окружающих: если Елизар не отваживался конкурировать с другими мессиями, то исключительно потому, что они действительно были более мудрыми и красноречивыми, а в компаниях людей попроще он обычно молчал не то чтобы из высокомерия, а просто зная, что им будет скучно и неинтересно слушать о вещах, важных для него самого. Елизар не боялся, что над ним будут смеяться или посчитают сумасшедшим: он знал, что все его по-прежнему любят, поэтому не докучал людям из простой вежливости, как не стал бы мучить их рассказами о коллекции, если бы собирал какие-нибудь мелкие предметы, похожие друг на друга и ценные своими уродствами, или, например, о спелеологии, если бы увлекался чем-нибудь столь же скучным и опасным. Сейчас же Елизар почувствовал, как лопнула невидимая плева, которая все это время разделяла его с людьми, почувствовал, что он готов, наконец, говорить с ними и что те, в свою очередь, готовы его слушать и понимать, потому что сегодня это стало для них очень важным.
Елизар никогда еще не говорил так много и так хорошо: он точно и коротко отвечал на вопросы, причем в его остроумии не было и следа легкомыслия, или, если тема заслуживала более обстоятельного ответа, останавливался на ней подробнее, приводя какие-то примеры и случаи из жизни, о которых, как ему казалось, он давно уже забыл. В ход шло все, что Елизар успел накопить за неполные два десятка лет: выглядело это так, как если бы распахнулась дверь в квартиру несчастного мшелоимца, который, словно бездетный федоровец, не надеющийся, что его воскресят потомки, никогда и ничего не выбрасывал, чтобы кто-то чужой смог потом собрать его из этого мусора, но вот все-таки дверь распахнулась, и оказалось, что из этих пакетов, из этих банок и упаковок можно выстроить разноцветный город, где все будут счастливы и никто не умрет.
Народ толпился вокруг Елизара все теснее, держа перед собой или поднимая вверх зализанные прямоугольники плоских гаджетов, запоминавшие все, что он говорил, и казалось, что люди показывают ему слепые дощечки икон, где изображение проступало на обратной, невидимой Елизару, стороне. Буролицый бородач, первым заговоривший с Елизаром, — оказалось, что почти все его знали и теперь заискивающе называли Андрюшей, — все время держался рядом с ним, то и дело выставлял руку, ладонью со сгладившимися линиями судьбы вперед, чтобы отодвинуть тех, кто напирал слишком активно. Ему стал помогать и полицейский, который после произошедшего накануне должен был, по всей видимости, присматривать за порядком на площади, но теперь, словно боясь не расслышать хоть одно слово и надеясь в крайнем случае угадать его по волнению рта, больше смотрел на самого Елизара, чем на тех, кому тот проповедовал, так что помощи от него, по правде сказать, было немного.
Вся эта толпа не оставалась на месте, а медленно ползла по скверу, то сжимаясь, то рассыпаясь на небольшие группы и зияя прорехами, особенно по краям. Было непонятно, ведет ли ее Елизар или, наоборот, сама она тащит попавшего внутрь пленника, которого в конце концов либо переварит, либо превратит в жемчужину, но в любом случае скоро стало очевидно, что двигаются они в сторону небольшого искусственного холма, под которым, похоже, пряталось какое-то хозяйственное помещение — хранилище дворницкого инвентаря или, например, туалет. Толпа затащила Елизара на вершину и сразу опала, откатившись вниз. Теперь рядом с ним никого не было, и Елизар даже не был уверен, что его услышат, если он захочет что-нибудь сказать: от подножья доносился монотонный гул, из которого нельзя было вычленить ни единого слова и который лишал смысла все другие слова. Андрюша, полицейский и еще какие-то люди, с которыми Елизар, кажется, даже не разговаривал, теперь сами объясняли что-то остальным, отчего он чувствовал себя лишним и ненужным. Сверху было видно, что все происходящее распалось на отдельные фрагменты, как если бы это была огромная картина наподобие ивановской, с той только разницей, что она изображала не ту секунду, когда народ начал оборачиваться в сторону появившейся на заднем плане фигуры, а момент, когда все отвернулись от нее и снова занялись своими делами, толкуя это явление каждый на свой лад. Впрочем, время от времени к Елизару подводили то ребенка, то больного, то еще какого-нибудь человека, неизвестно почему снискавшего расположение его охранителей, но не успевал между ними завязаться настоящий разговор, как их провожали обратно вниз, так что было непонятно, удалось ли им получить требуемую помощь.