— Нет, хлыстов вроде еще не было.
— Ну, не хлысты, так какие-нибудь скопцы или прыгунки. Я бы на вашем месте поискал секты, где слишком много внимания уделяют плоти. В плохом или хорошем смысле. Есть в городе что-то похожее?
— Сложно сказать. — Ольга переступила, и под ногой звякнула разбитая плитка. — Появилась у нас тут секта «Молох овец», так у них что-то вроде культа еды.
— Так проверьте их! Может, они едят эти органы? Между прочим, не такая уж бредовая версия. Вы не смотрели на эти убийства с гастрономической точки зрения?
— Смотрела. И «Молчание ягнят» я тоже смотрела.
— Знаете, что? Сходите туда завтра и возьмите с собой Митю, — неожиданно для самого себя предложил Михаил Ильич. Он подумал, что хочет таким образом загладить свою вину за разрушенную иллюзию, будто Митя сам решил рассказать Ольге всю правду, и удивился: обычно он не был так деликатен. Чтобы прогнать эту мысль, он немного торопливо принялся объяснять:
— Во-первых, женщине, даже если она сотрудник прокуратуры, не стоит одной ходить в такие подозрительные места. Во-вторых, вам нужен какой-нибудь специалист по сектам, а работать с Башмачниковым вам вряд ли захочется. Я бы и сам пошел, но боюсь, только все испорчу. Решат еще, что на их прихожан покушаюсь.
— Ну, если это не помешает его работе… — неуверенно сказала Ольга.
— Ни в коем случае! — обрадовался Миря-ков. — Завтрашнюю проповедь он уже написал, а послезавтрашнюю еще успеет. И вообще будем считать это сбором материала для будущей телеги про чревоугодие.
Глава 6
Голый Михаил Ильич Миряков брился перед угреватым зеркалом в огромной душевой общежития. Каждый день в шесть утра он спускался сюда с зеленым несессером и перекинутым через плечо большим махровым полотенцем, на котором ядовито-красными буквами было почему-то написано «Егор», запирался на крючок и не выходил до семи. Если не считать сна, это было единственное время, когда Михаил Ильич был предоставлен самому себе. Он чистил зубы, брился, мочился в сливное отверстие, принимал душ, но большую часть времени проводил, просто сидя на маленьком стуле с подстеленным полотенцем. Душевая была отвратительная: со свисающей с потолка, как из-под шляпки ядовитого гриба, бахромой краски, ржавыми потеками вдоль труб на белом кафеле стен, близоруким окном из маленьких толстых квадратов, коричневой плиткой на щербатом полу с проглядывающими тут и там грязно-серыми цементными деснами. Миряков даже душ принимал в шлепанцах, боясь подхватить грибок. Сейчас он стоял, повесив полотенце на край раковины, чтобы не касаться ее голым членом, и сгребал с лица пластмассовой лопаткой бритвы белые сугробы пены вместе с травинками редкой щетины. Борода у него росла плохо. «Безбородый мессия — это все-таки несерьезно, — в который уже раз подумал он. — Сплошная профанация. Бог-скопец. А оскопили его, видимо, Адам с Евой, сожравшие его яблочки. Ovulo, aval — практически одно и то же слово. Я с детства не любил aval, я грех из-за него познал. А змей — это, разумеется, член. И Уриил, стерегущий Эдем, как-то, видимо, связан с уретрой и уриной. Уля Урина вышла за Ваню Вагина и, наконец, сменила фамилию. И бог, значит, по-скопчески истерил весь Ветхий Завет, пока не исхитрился-таки родить сына. И сразу все успокоилось. Ни потопов, ни соляных столбов, ни песьих мух. Хотя что-то скопческое до сих пор ощущается. Зато в Греции отцов кастрировали как раз сыновья. Кронос — Урана, Зевс — Кроноса. Видимо, чтобы не родили еще такого же. Типа как Барму с Постником ослепили, чтобы не воспроизводили. Радикальный такой копирайт. Хорошо, наши борцы не додумались. Хотя как знать, конечно. Вот джоплины и моррисоны зачем так рано умирали? Чтобы инфляции не было. Потому что три гениальных альбома — это три гениальных альбома, а тридцать три гениальных альбома — это графомания. А так купил права, грохнул звезду и греби деньги. Хотя сын кастрирует отца уже самим фактом своего возмужания. То есть создал Иисус свое учение и оскопил отца по второму разу. Откуда ж теперь мессии-то взяться? Все, он в единственном экземпляре, как Покровский собор. И Барма-Брама повторить его не сможет. Вот и маемся теперь».
Михаил Ильич покрутил головой и задрал подбородок, осматривая свое голое лицо в зеркале, протертом до дыр сотнями тысяч отражений. Смыв ладонями остатки пены, он закрутил краны и включил душ в одном из бело-ржавых, словно чей-то парадный мундир, кафельных закутков — боком, далеко вытянув руку, чтобы не обожгло льющейся поначалу холодной водой. «Жалко, рассказать, кроме Митьки, никому нельзя. Как всегда, лучшие прогоны — не для проповедей. Митька оценит. Улыбнется одними губами, головой так поведет — значит, в восторге. Но никогда не похвалит, зараза. Считает, что хвалить начальство некрасиво. А начальство, может, любит, когда его умные люди хвалят. Начальство, может, тоже человек. Даром что бог. У начальства, может, один друг на свете и есть, и тот считает себя подчиненным. Потому что не может без четких ролей, аутист недоделанный. А мне что, подойти и сказать: «Давай дружить»? Детский сад. Будьте как дети. Легко сказать. Кто же это вчера? А, следовательница. «Было что-то настоящее». Неужели действительно было? Самому теперь кажется, что было. Или хочется? Ну, хорошо, хорошо, хочется, чтобы было».
Миряков потрогал дрожащую щетку из длинных тонких струек и шагнул под душ. Несколько минут он стоял в прозрачном коконе, ни о чем не думая и только слушая, как безостановочно и глухо падает на него сноп воды, ощупывает мягкое тело, бессильное его остановить, и, довольно журча, скрывается под квадратной решеткой стока. Мысли стали возвращаться потом, когда Михаил Ильич начал мыться, изредка высовываясь, чтобы взять или поставить на место шампунь и гель. Ему не давал покоя вчерашний разговор с Ольгой. Миряков и сам чувствовал, что с ним в последнее время происходит что-то странное. Он знал, что люди сейчас готовы поверить во что угодно, и уже не первый месяц успешно этим пользовался, но только недавно начал замечать на их лицах какой-то отблеск настоящей веры. Миряков не переоценивал ни своих актерских способностей, ни Митиного литературного дара, поэтому дело было явно в чем-то другом. Непонятная история вышла и с Елизаром. Сейчас Михаил Ильич был уже абсолютно уверен, что никто ему о тайном мессианстве юноши не рассказывал. Конечно, он всегда хорошо разбирался в людях — профессия проходимца обязывала, — но это все-таки было чересчур. Для Мирякова любой человек был просто набором рефлексов, страстей и редких мыслей — разной степени сложности. Как продвинутый юзер, он всегда знал, какую комбинацию клавиш нужно использовать в той или иной ситуации, но теперь видел даже не строчки машинного кода, словно наевшийся красных таблеток Киану Ривз: казалось, будто вместо клавиатуры, по которой ловко стучали пальцы, перед ним оказался кусок плоти с какими-то сосочками, устьицами и отросточками, из которых то и дело что-то сочится и которые отзываются на каждое прикосновение судорогой боли или удовольствия. Миряков не знал, что он увидел в людях, но, наверное, это была душа.
Выключив душ, Михаил Ильич сел на стул, вылил из шлепанцев воду и уставился на свои руки с помятыми водой подушечками пальцев. Он чувствовал любовь и жалость, и ему было страшно.