В первый вечер, когда она выходила из машины, он вдруг схватил ее за руку:
— Я вас завтра буду ждать. У проходной.
— Не надо!
Но назавтра он стоял на том же месте, где десять лет назад ждал Любочку. Нина вышла последней. Конторские дамы уже давно разошлись. Увидела его, поспешно раскрыла зонтик и побежала вдоль забора, смешно подняв одно плечо, будто этим плечом хотела себя отгородить. Он дал два гудка, но она еще больше ссутулилась, еще быстрее застучала каблучками, словно, спотыкаясь, играла какую-то неумелую неловкую гамму. Он догнал ее у поворота, выскочил из машины, запихнул в салон. Больше она от него не бегала.
Она определила ему понедельник, среду и пятницу. Сидела у окна, сливаясь с темнотой, чуть наклонив голову, так что освещенной оказывалась только щека. Улыбалась одной стороной лица. От этого казалось, что на лицо надета асимметричная маска. Одна половина — с опущенным ртом — в тени. Другая — с приподнятым — на свету. Улыбаясь, вертела в руках карандаш. Молчала. Потом вставала, ставила на стол чашки. Чашки скрипели в руках — она их мыла каким-то зверским порошком. Боялась микробов. Он смотрел на улыбку, на щеку, на карандаш, на чашку и чувствовал, как внутри поднимается глухое раздражение. Что он здесь делает, в этой сумрачной комнате, где единственный источник света — торшер — и тот прикрыт толстой вязаной шалью? Вскакивал. Начинал мерить комнату шагами. Останавливался возле ее кресла:
— Как дела на работе?
— Как сказать…
Это было еще одно любимое выражение — «как сказать…». Она никогда ничего не говорила прямо. На все существовало два мнения. Везде был свой минус. «Как дела на работе?» — «Как сказать. Может, ничего, может, не очень». «Интересная книга?» — «Как сказать. Может, да, может, нет». Чаще выходило, что нет. Свои отношения с миром она строила по принципу отрицания. Мир отвечал ей взаимностью.
На день рождения он принес ей духи. Торжественно развязал нелепый елочный бант, развернул хрустящую бумажку, вынул коробочку, встал на одно колено и на раскрытой ладони — как драгоценность — поднес ей. Она взяла, прочитала надпись, и лицо ее вдруг приобрело какое-то странное трагическое и упрямое выражение.
— Ты меня убил! — прошептала она.
— Убил? — Он ничего не понимал.
— Убил, — повторила она, глядя на него так, как будто он принес известие о чьей-то смерти. — Это же настоящие французские духи!
— Ну да. Настоящие. Французские. Духи.
— И как, ты думаешь, я должна относиться к тому, что ты тратишь такие деньги?
— Не знаю. Отнесись как-нибудь. Может, спасибо скажешь?
— Спасибо, спасибо. — Она помолчала. — Больше никогда этого не делай.
Больше он никогда этого не делал. Смотрел на нее с отчаянием, сжимал кулаки, разворачивался, хлопал дверью. Через день приходил снова.
А с Танечкой она его так и не познакомила.
— Почему? — допытывался он.
— Ну как ты не понимаешь! Такая травма для ребенка! Я даже не знаю, как она переживет!
— А на пятидневку не травма?
— Тсс! Тихо! — палец к губам. — Как я ей объясню?
— Зачем объяснять пятилетнему ребенку?
— Ну как ты не понимаешь?
— Если бы у тебя была собака, ты бы и ей не знала, как объяснить, — говорил он и устало тер переносицу.
Однажды не выдержал:
— Ты же всех мучаешь! Всех! И меня, и себя, и… — хотел сказать Танечку, но к тому времени имя дочери уже было под запретом.
— Человек должен мучиться.
— Зачем?
— Затем, что если не мучиться, то не переживешь жизнь. Так, проскользишь по поверхности.
— Идиотские бредни! Ты это нарочно? Нарочно, да? Скажи! — Он схватил ее за плечи, затряс.
Она улыбнулась одной стороной лица и приложила палец к его губам.
— Ну, ладно, ладно, — зашептал он, обхватил ладонями ее лицо и поцеловал в опущенный уголок рта.
С ней хорошо было мучиться.
Любочка встречала его в коридоре, забирала зонтик, отводила глаза. Кстати, именно тогда он впервые заметил: сидит на кухне немолодая женщина в коротеньком розовом халатике и кудельках, коленки, как брыли у породистой собаки, сползают вниз, посреди щек — пимпочка. Это его жена. Смешно. Иногда, хлопая входной дверью, он слышал обрывки разговора. Потом — быстрый шепот, звяканье телефонной трубки. Любочка выходила в коридор. «Матери звонила. Жаловалась», — неприязненно думал он, так и недодумав до конца, какой матери — своей или его. Какая разница?
— Ты знаешь… Я вот что… Я, наверное…
Господи, как трудно взбираться по этим ступенькам! Любочка наклоняла голову — ниже, ниже. Теребила пуговку на розовом халатике. Складывала ноги крест-накрест. Прятала под табуретку. На лбу у нее вздувалась вена — раньше ее не было, — некрасивая такая вена, как пеньковая веревка. Он обрывал себя на полуслове, уходил на балкон курить. Через несколько дней начинал снова. Последнее слово никак не давалось. Ему хотелось, чтобы Любочка сама сказала последнее слово, помогла ему, освободила от этой мучительной обязанности, и он злился на нее за то, что решает и никак не решится ее бросить. Он ложился на диван в гостиной, укрывался с головой и отворачивался к стене. Водил пальцем по обоям. Обои были старенькие, серенькие, в лиловую крапинку, десятилетней счастливой давности. «Машка дура», — было выведено на обоях Лялькиным первоклашечьим почерком. Машка была лучшей подружкой Ляльки. «Надо делать ремонт», — думал он и пугался этой мысли. Потому что ремонт делают для того, чтобы жить, а не уходить. «Не надо делать ремонт! — строго говорил он себе, усилием воли направляя мысли по отводному каналу. — Пусть сами делают!» И снова водил пальцем. Натыкался на чернильное пятно. «Надо делать ремонт», — думал, прорываясь сквозь сонную изморозь, и, наконец, засыпал.
Любочка еще долго шуршала в спальне, и сквозь сон ему казалось, что оттуда тянет прогорклым луком.
Когда он, стоя у окна, собирал сумку, была осень. Любочка уже заклеила рамы, и ему приходилось курить в форточку. В сумку он бросил зубную щетку, бритву и книгу «Фольксваген-гольф. 3-я модель. Пособие по эксплуатации». Потом отнес сумку в машину и снова поднялся в квартиру.
— Ну вот и все, — сказал он, глядя в стену.
Любочка теребила в руках кухонную тряпку. Он подошел и наклонился, чтобы клюнуть ее в щеку. Любочка дернула шеей, как раненая курица, и вдруг цыкнула зубом. Он резко повернулся, хлопнул дверью и сбежал вниз.
Он увидел ее сразу. Она выходила из проходной в своей доисторической шляпке, похожей на конфету сливочная помадка. Торопливо натянула перчатки, оглянулась — нет ли поблизости знакомых, все-таки она многих знала на этом заводе, — споткнулась на последней ступеньке и побежала прочь, низко опустив голову. Сердце сделало сальто-мортале и повисло, оторвавшись от спасительной лонжи здравомыслия. Нина вышла через несколько минут. Увидев его, медленно пошла через улицу. По тому, как она идет, он уже знал, что ему предстоит услышать. Даже слова приблизительно подобрал. «Ты вот что… Ты больше не надо…» — скажет она.