Провожали Витеньку с Аллой бестолково. Чуть не опоздали к отлету. Ляля по дороге к метро вспомнила, что забыла дать Марье Семеновне какое-то лекарство, вернулась, выяснила, что лекарство дано, побежала обратно, в суматохе села не в тот поезд, проехала три остановки в другую сторону. Миша, молча плетущийся сзади, был отруган и почти побит. Татьяна с Леонидом ждали их на «Речном вокзале». Нервничали, встретили упреками, потом яростно штурмовали автобус. Ехали стоя, в жуткой тесноте, выпрыгнули почти на ходу. Выпрыгивая, Ляля подвернула ногу и с трудом доковыляла до входа в аэропорт. Влетели в зал, когда Витенька с Аллой уже подходили к таможне. Бросились наперерез толпе, чмокнули подставленные щечки, отскочили. Витенька с Аллой исчезли из вида. Зачем неслись? В сторонке, под табло, стояли Арик и Рина. Между ними висела тетка Мура. Тетка Мура заливалась слезами, что было, кстати сказать, довольно странно. Витеньку с Аллой она никогда особенно не любила и даже дома у них ни разу не была. Да и к себе звала нечасто. В руке тетка Мура держала клочок, вырванный из школьной тетрадки в клеточку.
— Что это? — спросила Ляля, указывая на листок.
— Ви-и-итенька подарил! — провыла тетка Мура. — На па-амять! Ма-альчик мой! Последняя воля его покойной матушки! — Тетка Мура развернула листок, шмыгнула носом и начала читать: — «Дорогой мой, любимый сыночек! Ты — моя единственная радость и утешение в старости!..»
— Пошли, что ли, домой, — сказала Ляля.
И они пошли. Сзади Арик с Риной волокли тетку Муру. Тетка Мура всхлипывала, бормотала что-то себе под нос и время от времени принималась читать по бумажке. На улице остановились перекурить.
— Ну и что все это значит? — спросила Ляля тетку Муру. — Что это вы так рассупонились, хотела бы я знать? Витеньку жалко? Аллочки будет не хватать?
— Ты не понимаешь! — строго сказала тетка Мура. — Когда умирают старики, это нормально. Но когда живые, молодые — и вот так, навсегда… — И она принялась тереть глаза.
Когда тетку Муру водрузили на переднее сиденье Ариковой «Волги», она вдруг высунулась из окна и поманила Татьяну.
— Тебе скажу, — прошептала тетка Мура, цепляясь за Татьянин рукав. — Больше никому, даже Ляленьке. Я ведь тоже скоро… Ну, соберусь.
— Куда соберетесь, тетя Мура? — спросила Татьяна, холодея. Она решила, что речь идет о кладбище.
— В Израиль. Нечего мне тут делать. Не хочу быть вам в тягость.
— Не говорите глупостей, тетя Мура! — сердито сказала Татьяна. — Кому вы в тягость? Что вам делать в этом Израиле? Кому вы там нужны? Как вы поедете? Вы представляете?
— Не волнуйся, девочка, как-нибудь доеду. Вот уберу Шурину могилку и начну собираться.
— Здравствуйте, Таня! Меня зовут Люся, — быстро проговорил высокий жеманный молодой женский голос, слегка раскатывая «р» и проглатывая «л». — Я… как бы вам сказать… я — жена вашего отца.
Татьяна молчала.
— Алло! Вы слышите?
— Да, да, — поспешно сказала Татьяна. — Слышу. Как вы меня нашли?
— Не важно. Это нетрудно. Вы давно с ним не виделись…
— Давно? Лет сорок, — насмешливо вставила Татьяна, успевшая прийти в себя.
— Простите. Он просил вас найти и передать… понимаете, он очень болен и… Может быть, вы его навестите в больнице?
— Навещу. Давайте адрес.
Она записала адрес и тут же повесила трубку, не слушая картавого клекота на том конце провода.
— Кто? — спросила мать, крутившаяся тут же.
— Жена отца.
Лицо матери окаменело. Она повернулась и ушла в свою комнату, плотно прикрыв дверь. Через полчаса появилась на кухне.
— Интересно, какая по счету, — язвительно сказала мать, как будто никуда не уходила, но взгляд ее был так напряжен, что казался мертвым. — Чего хотела?
— Отец болен. Просит навестить.
— Пойдешь?
— Пойду.
— Ну, как хочешь. Когда соберешься, мне не говори.
Татьяна собралась назавтра.
Палата была огромная, десятиместная. Пахло влажным бельем и немытым мужским телом. Татьяна топталась у двери, пыталась разглядеть лица на серых подушках. Отца она не узнавала, да и узнать не могла.
— Вы к кому, девушка? — спросил дедулька с крайней койки.
Татьяна назвала фамилию. Дедулька махнул костлявой рукой куда-то в сторону.
Отец лежал у окна, запрокинув голову на низкой подушке, и глядел в потолок. Кадык, поросший густой седой щетиной, ходил вверх-вниз на тощей жилистой шее. «Сейчас подавится», — подумала Татьяна. Она села рядом на стул и вытащила из пакета яблоки. Как позвать? Вот проблема — как позвать? Папа? Невозможно. Отец? Тоже. Просто: «Я пришла»? Глупо. Она кашлянула. Отец оторвался от потолка и перевел на нее мутные лужицы глаз.
— А, это ты, — сказал он так, будто они только вчера расстались. — Как дела?
— Хорошо. Вот, яблоки тебе привезла.
Отец посмотрел на яблоки и вдруг улыбнулся.
— Не знаю, разгрызу ли.
Он взял одно яблоко, и Татьяна вспомнила. Большой палец с круглым гладким ногтем, которым отец, смешно выворачивая руку, стряхивал пепел с папиросы. У этого незнакомого человека был палец из детства. Она закрыла глаза и увидела картинку из детства: высокий человек в гимнастерке, чай в розовых фарфоровых чашках, похожих на лепестки диковинного цветка, у бабушки горят щеки; повернувшись к высокому человеку, она заглядывает ему в глаза, гладит широкую мужскую руку с папиросой, зажатой между указательным и средним пальцами, суетливо пододвигает пепельницу, подливает чай, стуча носиком чайника о край чашки; на пороге появляется мать, бледнеет, резко разворачивается и уходит к Белкиным, в соседнюю комнату, и там сидит на чужой кружевной постели, похожей на торт с меренгами, сгорбившись и закрыв лицо руками. Татьяна вспомнила, но все равно не узнала. Тот, кто лежал сейчас перед ней на кровати, задрав к потолку щетинистый кадык, был чужой, чужой, чужой. И никаким другим быть не мог.
— А я, Танька, умираю, — дернувшись, сказал кадык.
Внутри появилось чувство, которое Татьяна называла «бельевая прищепка». В груди защемило. Жалость? Вина? Сочувствие? Горечь? Татьяна сглотнула.
— Ну ладно, я пойду, — сказала она и поднялась.
— Иди, — спокойно ответил он и снова уставился в потолок.
Татьяна стояла возле кровати. Что-то еще сказать? Спросить? Или подождать, может, он скажет? Отец молчал. Татьяна тоже помолчала и пошла прочь.
Во дворе больницы она прислонилась к стволу старого тополя и подставила лицо солнцу. Так она стояла и щурилась, и воробьи скакали у ее ног, и толстая санитарка везла из пищеблока тележку с кастрюлей гречневой каши, а на углу, возле автобусной остановки, продавались плюшки с изюмом. Татьяна купила плюшку и стала жадно запихивать в рот. Она жевала плюшку, зубы вязли в клеклом тесте, спотыкались о виноградные косточки. Татьяна подавилась, закашлялась, прослезилась и проглотила, наконец, последний кусок. Отдышавшись, пошла вдоль больничной ограды, помахивая сумочкой. Зацепилась за какую-то железную штуковину. Чулок немножко подумал и спустил петлю. Татьяна смотрела на спущенную петлю, на безобразную дыру, образовавшуюся на самом видном месте, и все — и дыра, и петля, и железная штуковина, и виноградная косточка, застрявшая в зубах, и толстая тетка с гречневой кашей, и воробьи, — все было прекрасным. Во всем были радость и освобождение.