Ляля быстро посмотрела на нее и отвела взгляд.
— Это Ариков брат, младший. Приехал поступать в институт. Он у них под столом спит, а ноги не умещаются.
— Знаешь, Лялька…
— Знаю. Ты ей не завидуй. У тебя Ленька… А у нее…
Сказать, что Татьяна нигде не чувствовала себя дома… Неправда. Домов у нее было много — и тот, где жила с матерью, и тот, где жила со свекровью, но самый отдохновенный — тот, где не жила с Лялей и Мишей. «Вот будем жить отдельно, сделаю все как у Ляльки!» — думала Татьяна, хотя как так, «как у Ляльки»? Ничего такого у Ляльки не было. И никаких хитростей в ведении домашнего хозяйства или, предположим, особенного какого-то комнатного убранства не наблюдалось. Все как у всех. Никелированную кровать без шишечек сменили на диван-книжку. Цветочки развели. Бабушкины стулья перетянули. Что еще? Да, в буфете на самом видном месте стояла пустая бутылка из-под водки, обвязанная шерстяным чехлом — чей-то подарок. На чехле были помпоны в виде лапок, шапочки и хвостика. Получался шерстяной пудель. Ляля пуделя любила, чистила щеточкой и называла Шуней. Вот и все. «Как у Ляльки!» предполагало внутреннюю свободу времяпрепровождения в собственном жилище, без оглядки и глупо сжатого сердца: «А вдруг что не так?» Сердце Татьяны за следующие десять лет жизни с Марьей Семеновной привыкло сжиматься. Она даже перестала замечать, что оно сжимается. С годами она начала думать о том, что постоянное чувство вины бывает только у людей, живущих в больших семьях. Это как расплата. Надо же чем-то расплачиваться за тот тыл, которым тебя обеспечили, за ту каменную стену, которой тебя окружили, за те руки, что не дают тебе упасть, как ветки дерева, поддерживая и качая. И ты тоже Должен — обеспечивать, окружать, поддерживать. А если нет сил? Или возможности? Или желания? А если ты хочешь — сам по себе? Чувство вины за недоданное, несделанное, непочувствованное — та разменная монета, которой оплачивают привилегию пользоваться родственной любовью и заботой.
Или вот Витенька с Аллой. Тоже ведь имели под боком старушку маму за китайской расписной ширмой. Однако мама не очень в счет. Потому что, с кем жил Витенька, значения не имело. А Алла жила у себя дома.
Аллу Витенька стеснялся. Стеснялся носа. Стеснялся чопорного вида, поджатых губ, в ниточку Наведенных бровей, взгляда холодных водянистых глаз. Стеснялся и побаивался. Алла бросала водянистый взгляд, и Витенька умолкал. Алла поднимала ниточки бровей, и Витенька кидался ловить такси. Алла поджимала губы, и Витенька покорно плелся домой.
— Гипноз! — говорила Ляля.
Иногда Витенька бунтовал. Надувал капризно губки, отворачивался, независимо поигрывал ложечкой, дескать, буду делать что хочу — хочу пойду домой, хочу нет. Тогда Алла заводила его за занавеску, тихо, так, чтобы никто не слышал, отчитывала и шла домой одна. Витенька начинал томиться.
— Ну, Му-усенька! — ныл он. — Ну хоть вы меня поймите! Невозможно так жить! Это же террор какой-то! Все — буквально все! — делаю, как хочет. Нет, недовольна!
Марья Семеновна подкладывала Витеньке варенья, что-то шептала на ухо. Она была великий дипломат во всем, что не касалось лично ее.
— Марьсеменна, а вы что ему шепчете? — спросила как-то Татьяна.
— Я, деточка, шепчу, какой он хороший. Витеньке очень важно знать, какой он умный и талантливый. А Алла… Алла, понимаешь ли, она для него холодновата.
— Я думала, она его любит!
— Любит, любит. Только так любит, как ему не нужно.
После нашептываний Марьи Семеновны Витенька поднимался и плелся домой, на старорежимный широченный кованый сундук, который каждый вечер приставляли к расписной китайской ширме и на котором Витенька с Аллой провели первые годы супружеской жизни. Утром сундук переезжал в коридор. Однажды Витенька убежал на работу, забыв про сундук, и тетя Лина не смогла выбраться из-за ширмы. Семейная история умалчивает, как бедная старушка отправляла естественные надобности, но Витенька с тех пор совсем стушевался, и жизнь их с Аллой пошла на лад.
Собирались часто. Метраж, а вернее, его отсутствие, значения не имел. Могли вечером встать и с молчаливого согласия Марьи Семеновны отправиться без предупреждения к кому-нибудь в гости. По дороге Леонид глядел на Татьяну. Татьяна глядела на Леонида. Они сворачивали с пути и пускались в путешествие по Москве, шли взявшись за руки, как будто и не были женаты.
— Играем?
— Играем.
— Во что?
— В города-реки.
— Ну давай. Буква П. Город?
— Париж.
— Река?
— По.
— Писатель?
— Пришвин.
— Растение?
— Пихта.
— Животное?
— Пантилопа.
— Сама ты пантилопа!
Дружили, однако, не взапой — вприглядку. Татьяне долго еще казалось, что она чужая, пришлая, что ее разглядывают, оценивают, сравнивают и никак не сравняют. Не уравняют с собой. И она сама держалась чуть в стороне: разглядывала, оценивала, сравнивала, наблюдала.
— Тетя Шура, вы куда это так нарядились?
— К директору районо.
— У народного образования директоров не бывает.
— Ну, значит, к заведующему.
— Зачем?
— Риночку надо устраивать. Ты же знаешь, как ей тяжело!
Татьяна хмыкает. Ее еще ни разу в жизни никто никуда не устраивал.
— А зачем ее устраивать?
— Ну как же, сейчас так трудно найти приличное место!
Татьяна хмыкает. Риночка, выйдя замуж, тут же бросила институт, и теперь ее не берут на работу ни в одну школу.
— Тетя Мура, вы куда это собираетесь?
— В гороно.
— Так тетя Шура уже ходила!
— Она ходила в районо, а я — в гор.
— Не помогло, значит, районное начальство?
— Ну, ты же знаешь, просто так к ним не пойдешь. Нужно знать, как войти, и с чем, и от кого.
— А вы с чем?
Тетка Мура вытаскивает из сумки коробку шоколадных конфет и бутылку коньяку.
— А давайте по рюмашке! И шоколадкой закусим.
— Ты с ума сошла!
Тетка Мура поспешно засовывает конфеты и коньяк в сумку и даже прикрывает сверху пухлой лапкой — чтобы никто, не дай бог, не покусился на эдакое сокровище. Татьяна смотрит на лапку. Еще никто никогда не пугался так из-за нее. Она представляет, что сказала бы мать, если бы она сообщила, будто бросает техникум, и невольно тянется к волосам. Когда-то, еще учась в школе, она объявила, что десятилетку заканчивать не собирается и после восьмого класса сразу пойдет работать. Мать молча подошла к ней, молча схватила за косы и молча стала таскать по комнате. Татьяна волочилась за косами, хваталась за материнские руки и пыталась оторвать их от волос, но мать с очень сосредоточенным и каким-то отчужденным выражением лица все таскала и таскала ее, словно собираясь, как луковицу, выдернуть из земли. Голова болела целый месяц. Татьяна даже расчесываться не могла. И навсегда думать забыла о том, чтобы нарушить планы, кем-то и когда-то для нее составленные.