Но вернемся к теме. Обида. Обидно за тех восемнадцатилетних мальчишек, первокурсников, гордо стоящих на краю крыши институтского общежития и смотрящих на горизонт, в полной уверенности, что когда-то они создадут великие киношедевры, которые перевернут сознание миллионов и сделают мир лучше. Не сделали, не перевернули. Один умер в тотальной нищете от цирроза печени и похоронен, как собака, в общей могиле на окраине Щелково, другой стал одним из аляповатых символов окончательно победившего общества потребления и наживы. Без всякой перспективы и в первом, и во втором случае. Вот что по-настоящему обидно.
Тест Эрато
Я искренне считаю, что хороший текст можно спеть. Именно по этой причине поэзию я возношу до уровня осиянной вершины на пирамиде литературы. Однако соблюдаю определенного рода предосторожности в обращении с поэтическими конструкциями.
Когда-то эти смешные суеверия я выразил словами персонажа своей пьесы – Максимилиана Столпника: «Мне гадалка нагадала, что я создам девятьсот девяносто девять достойных, законченных произведений, поэтому стихи не пишу. Стихи тоже считаются».
Поэзия – это поэзия. По качеству поэтического слога несложно и авторский «уровень допуска» выяснить. Бывает, автор начитанный, и гражданская позиция у него имеется, а песни от него не допросишься. Докладами ограничивается о состоянии современной литературы. Но докладами душу не насытишь – сухомятка. Душа до пиров охоча. А на пирах поэзия – первое блюдо, перед экстатическим танцем хорезмийской хромоножки.
Помню свое первое стихотворение:
По стеклянной плоскости ходят горы ватные,
ходят горы ватные
в дали невозвратные.
Лет десять мне было, и я жил в деревне у бабушки, где учился в школе за три километра от дома. И каждый день я возвращался после уроков через поле, над которым осенью и весной неторопливо ползли пепельные громады грозовых массивов. Вот малышу ангелы и навеяли.
Следующий свой поэтический опыт я произвел уже перед выпускными экзаменами. К тому времени я уже определился с будущей профессией и дотошно исследовал все доступные способы самовыражения. После непродолжительных экспериментов с рифмованными форматами я пришел к выводу, что поэзия может нести вспомогательные функции в творческом процессе, однако, несомненно, подлежит искусственной имитации. В подтверждение своей теории я на скорую руку организовал несколько композиций, стилизованных под «золотой» и «серебряный» век. Получилось предсказуемо хорошо:
Скажи мне что-нибудь, скажи,
В твоих устах пустяк – загадка,
Коньяк, в закуску шоколадка,
Намек и сердцем на ножи.
Скажи мне что-нибудь, скажи,
Не голос слушаю, но звуки,
В предчувствии прекрасной муки
Словами голову вскружи.
Скажи мне что-нибудь, скажи,
Тут не придумаешь некстати,
В четыре шага от кровати
И в четверть шага от души.
Было лестно через несколько лет узнать, что композитор Таривердиев (Царствие ему Небесное) написал музыку на вышеприведенные строки, о чем мне сообщила теща, вернувшись как-то с его концерта в Доме ученых.
Или:
Зима, декабрь, все идет.
Года, часы, недели.
Из конфетти пурга метет
И ватные метели.
На тополях пустые гнезда,
Тоска, игрушками звени,
Срывай серебряные звезды
Из алюминиевой фольги.
Удовлетворившись результатами проведенных исследований, я отложил поэзию до случая и обращался к ее помощи большей частью по нуждам бытового характера. Так, предположим, дабы сберечь силы на мелких мировоззренческих декларациях, я сложил свой гимн, который годами использовал по случаю, вместо тоста.
Я иду с канделябром мимо мусорных куч,
Я изыскан в манерах, я духами пахуч.
Меня ждет королева, с балдахином кровать,
Я иду с канделябром, мне на все наплевать.
От природы отличаясь завидным трудолюбием, но не презрев юношеские утехи, я сочинил нечто беспроигрышное, неоскорбительно лишая объект вожделения объективности, если оная вообще существует.
Ваши речи до боли земные,
Ваши ручки способны на шалость,
Ваши глазки настолько пустые,
Что невольно рождается жалость.
Но Вы что-то сумели нарушить,
И я стал белый свет ненавидеть.
Почему мне Вас хочется слушать,
Почему мне Вас хочется видеть?
Все, что можно, на свет извлекая
Из немногих непознанных истин,
Мне открылась одна – но какая?!
Ты же любишь, Иван Охлобыстин.
Вышеприведенное сочинение экономило мне от получаса до недели, в зависимости от характера и воспитания барышни. Не премину заметить, что воспитанные девушки экономили времени значительно больше, отчего ценились выше. Особенно волоокие выпускницы Московской консерватории и смешливые слушательницы Высшей школы КГБ.
Неумолимый, как возрастной остеохондроз, опыт принудил меня еще к трем-четырем сочинительским опытам, но исключительно по вопросам службы. Были созданы: патриотический спич в амфибрахии, демократические частушки и столь же благозвучный, сколь и лицемерный приветственный сонет, с набором сменных шапок под фамилии начальствующих чинов.
Чуть позже я милостиво освободил стихию поэзии от административной нагрузки, тем более что платежеспособное человечество окончательно утратило вкус к форматам, превышающим временной зазор между сглатыванием и последующим вдохом. На определенный период я исключил поэзию из списка личных заинтересованностей. Да, собственно, не факт, что поэзия существовала тогда.
Конечно, всегда оставались авангардисты и эстрадные поэты-песенники. Однако и те и другие имели к поэзии такой же интерес, как инспекторы ГИБДД к порядку на проезжей части. К чести поэтов-песенников, своих позиций они не скрывали, отчего отечественная словесность обогатилась десятком-другим неологизмов, на основе которых возникло новое понимание звучания слова «кофе», а словари Ожегова канули в Лету. О деятельности авангардистов вспомнить нечего, кроме них самих, что, я уверен, образовательной, а уж тем более художественной пользы принести не может. Никого, кроме себя, они не любили, и стихи их не пелись ни в каком состоянии. Разумеется, имелись исключения из общего правила, такие как Михаил Генделев, чьи стихи также не пелись, но этот принципиальный недочет с лихвой компенсировался душевным светом, исходившим от самого поэта. Правда, меня не оставляет ощущение, что Михаил, человек более чем разумный, менее всего на свете хотел делиться своим творчеством с окружающими. А если это и происходило, то исключительно по причине необоримых аргументов со стороны любимых им людей. От него тупо ждали чуда, не понимая, что этим чудом является сам Миша.
Через несколько лет мое поэтическое исцеление инициировал я сам. Чувство прекрасного входит в список необходимых для выживания вида качеств. Но писал я редко и по случаю. Какому-нибудь особо выдающемуся случаю. Методом проб и ошибок выбрал форму персидской газели и, поскольку настоящей поэзии достойна только любовь, выражался в ней.