Окраина крайне непрезентабельная. Улочки узкие, домишки осклизлые, ребятишки чумазые, тротуары грязные, и белье всюду висит. Мышка чешет за Чинзано, ничего не замечая, но нам с Муркой очень неуютно. Ведь из этого лабиринта еще придется выбираться. К тому же затемно. Наконец мы подходим к старому скособоченному домишке и останавливаемся под окнами.
Мышка лезет в карман и достает листочек с приветственной речовкой. Она планирует войти в дом Чинзано, с выражением декламируя свою речовку. Чинзано задирает небритую морду, открывает щербатый рот и кричит:
— Изабелла!
Одиннадцать чумазых мордах высовываются в окно. Это детки Чинзано. Над ними появляется голова женщины с лицом, похожим на Голгофу. Ой, простите, на Горгону.
— Мы пришли! — заискивающе щебечет Чинзано. — Милая!
Мышка очаровательно улыбается и делает маленький книксен. Женщина раздает мордахам подзатыльники, и они мгновенно исчезают.
Потом женщина внимательно смотрит на Мышку и бросает:
— Сейчас!
Через минуту она появляется снова. Ласково улыбается. Поднимает над головой ведро. Чинзано сторонится с привычным профессионализмом. И на Мышку выливается ушат грязной холодной воды.
— Итальянцы любят выбрасывать за окно всякую дрянь! — комментирует Мурка.
Чинзано срывается с места и бежит в дом успокаивать Изабеллу Львовну. Мышка, горько рыдая, стоит посреди улицы с картофельными очистками на ушах.
— Я думала… я думала… семейный ужин… как у людей… гости… речовку написала! А она! Перед детьми! Что я ей сделала! Я же только познакомиться!
И она размазывает по щечкам остатки чужого обеда.
— Эх ты, руссо туристо — идеалисто! — говорит Мурка, подходит к Мышке, снимает у нее с ушей картофельные очистки, обнимает и целует в макушку. — Пойдемте, что ли, домой.
Мы выбираемся с этой богом забытой окраины, ловим такси и едем в отель. Завтра нам надо ехать обратно в Венецию. Поездка в Файенце совершенно выбила нас из графика. Мы сидим в номере и перебираем вещички. Мурка копается в чужом чемодане. Мышка тихо всхлипывает в углу.
— Ну, поздравляю вас, прекрасные синьоры! — вдруг говорит Мурка. — Нас обокрали!
Мышка хватается за сердце. Я бросаюсь к своей сумочке, где лежат общие деньги. Деньги на месте.
— Что украли, Мура? — хором кричим мы с Мышкой.
— Полюбуйтесь! — И Мурка распахивает перед нами чужой чемодан. — Была бутылка «Столичной» — нет бутылки «Столичной»! Это все твой разлюбезный Чинзано, когда чемоданы тащил, больше некому. Как я отчитаюсь перед хозяином чемодана, ты об этом подумала?
Мышка чувствует себя виноватой. Тихонько поскуливая, она забирается в свою раскладушку и с головой накрывается одеялом. В гробовом молчании мы с Муркой тоже ложимся в постель. Настроение — хуже некуда. Мы лежим и думаем о несбывшихся мечтах. Думы наши горьки. Путешествие в Италию совершенно не оправдало надежд. Наша личная жизнь, и без того бестолковая, окончательно вышла из-под контроля и припустила на всех парах в неизвестном направлении. Куда она заведет нас завтра? С кем мы встретимся на нашем нелегком пути? Мне приходит в голову мысль, что, может быть, судьба не такая уж злодейка. Может, мы сами притягиваем к себе всякую дрянь? Ведь живут же люди — и мужья у них, и любовники, и романтические истории, и все их носят на руках. А мы носимся, как оглашенные, по миру, и что? И ничего. Вдруг из-под Мышкиного одеяла раздается довольное хихиканье.
— Ты что, Мыша?
— Ой, девочки, а я вчера так напилась этой граппы, никак отойти не могла.
— Куда? Куда отойти не могла?
Это Мурка. Она всегда задает удивительно конкретные вопросы.
СЦЕНА ДВЕНАДЦАТАЯ,
в которой в конспективной форме излагаются основы религиозных воззрений Мышки
Если говорить о религиозных воззрениях, то лучше не говорить вовсе. Потому что никаких таких воззрений у Мышки не наблюдается. У нее наблюдаются нравственные принципы и моральные устои, от которых, как от кислого винища, сводит скулы. У Мурки тоже с воззрениями беда. У нее только жуткое самомнение, неуемная жажда наслаждений и уверенность, что мир должен крутиться вокруг ее драгоценной особы. Иногда хочется эту уверенность разбить, треснув Мурку чем-нибудь тяжелым по башке. Что касается меня, то мои религиозные воззрения безупречны. Мне больше нравятся деревянные церкви, а не каменные. Ну, знаете, такие, из бревнышек. Мне кажется, что полторы тысячи лет назад в них ходили берендеи, хотя известно, что ни в какие церкви берендеи не ходили, а сидели на лужке, рвали цветочки, плели венки, пели песенки и жмурились на солнышко. Я бы тоже хотела сейчас сидеть на лужке, рвать цветочки, плести венки, петь песенки и жмуриться на солнышко, но вместо этого тащу тяжеленный чемодан на вокзал. Это уже стало доброй традицией — таскать чемоданы взад-вперед по Италии. То с вокзала в отель. То из отеля на вокзал. А то — неизвестно куда неизвестно откуда. На привокзальную площадь мы прибываем рано. До поезда минут сорок.
— Базилика-ди-Санта-Мария-Новелла! — громко говорит Мурка и делает широкий жест, приглашая полюбоваться на расположенную неподалеку церковь. — Зайдем на секунду по старой памяти. Все-таки Брунеллески.
— Только не это! — вырывается у меня. — Только не Брунеллески! Мура, держи себя в руках!
— Не бойся, — невозмутимо отвечает Мура. — Никаких альпийских горок.
— Американских, — машинально поправляю я.
Но Муре это все равно. Она не знает, что американскими бывают горки, а альпийскими — дворики. Она имеет в виду, что альпинизмом мы больше заниматься не будем и ни на какой купол не полезем.
— Великолепная фреска «Распятие» работы небезызвестного вам Брунеллески расположена в капелле Гонди слева от алтаря, — произносит она скрипучим экскурсоводским голосом. — Увидев ее впервые, Донателло так поразился, что уронил яйца.
Мышка испуганно вскрикивает и поступает точно так же, как Донателло. Она роняет чемодан.
— Как? Оба? — шепчет она, прижимая ладошки ко рту.
— Все! — отрезает Мурка.
Мышка смотрит на нее глазами, полными слез.
— Бедняжка! — бормочет она и готовится плакать.
— Не плачь, Мышь, — говорю я. — Не все так страшно. Яйца были не его. Он нес их с рынка. Видит — церковь, дай, думает, зайду. Зашел, а там Брунеллески. Вот он и уронил корзину. Яички упали и разбились. А ты, Мура, думай, прежде чем говорить. Все-таки среди нас дети.
И мы идем на поезд.
Вы знаете, я терпеть не могу поездов. Есть люди, которых хлебом не корми, дай поездить. В поезде они чувствуют себя как дома. Тут же вступают в тактильный и лексический контакт с попутчиками, досаждая ни в чем не повинным гражданам подробностями своей личной жизни. Причем от граждан требуют взаимной откровенности. И закладываются на верхнюю полку и начинают громко храпеть, распространяя по купе запах прелых носков. И вступают в оральный контакт с вареными яйцами и холодной курой. Причем от яиц и куры требуют полной самоотдачи. А ведь подавиться яйцом вообще очень просто. Особенно в поезде. Когда зубы стучат в такт колесам, резиновая яичная плоть, похожая на набалдашник от костыля, особенно плотно застревает в глотке. Это как на болоте. Чем больше скачешь, тем глубже влипаешь. Я, например, была свидетелем того, как на перегоне Тверь — Чухлома один очень тихий паренек по имени Павлуша наделал много шума, подавившись яйцом и чуть не отдав концы без всякого на то разрешения начальника состава. Пришлось со всего маху стукнуть его по спине. Павлуша икнул в последний раз, кусок яйца вылетел на волю, немножко повисел в воздухе и плавно опустился в стакан к Ивану Никодимычу, нашему соседу по купе, который в это время как раз планировал попить чайку.