Лететь было тяжело, и Федя знал, что глухарь не для дальних полётов. Что хоть и хороша у него тяга при взлёте, но это не гусь и не казарка. И, то ли почуяв соболиное сомнение, то ли сам по себе устав, Глухарь начал неумолимо и незаметно снижаться, с ещё большим усилием налегая крыльями, аж до дрожи, отчего шея как-то особенно напряжённо вытягивалась. И даже стала при каждом взмахе чуть ходить вверх, как у коня, идущего в гору. Что-то происходило и с воздухом, он терял твёрдость. Глухарь сказал:
– Так, ты давай не молчи там, рассказывай что-нибудь, а то тяжеловастенько. Тяга падат.
– А что рассказывать? – сказал Федя, чувствуя, как громко звучит его голос и как притихли и ветер, и гулкая даль, внимая их разговору.
– Не знаю. Хоть что! Можешь что-нибудь… о природе… Или сказку! Давай не молчи только!
Федя вдруг, не успев подумать, заговорил с неожиданным выражением и так доносчиво, что слово свободно полетело над окрестностями:
– Соболь чрезвычайно смел и отваживается нападать на больших птиц, как то: на косачей и даже глухарей, когда они спят, зарывшись в снег. При малейшей оплошности соболя глухой тетерев быстро поднимается с ним кверху; соболь, крепко вцепившись в глухаря, поднятый на значительную высоту, боится упасть на землю, стараясь уже только как-нибудь держаться на птице, которая в свою очередь с испугу летит с неприятелем куда глаза глядят и насколько хватит сил. – Феде даже показалось, что Глухарь кивнул бородатой своей головой. – Наконец глухарь, перенесшись чрез несколько хребтов…
– «Чрез» – это хорошо! – Глухарь восторженно повернул к соболю бородатую голову. От ноздри по чёрному ворсу пролегал размашистый мазок куржака.
– Я такие слова люблю, от путних слов сразу сил прибавляется, – крикнул Глухарь, и Соболь почувствовал, как их начало поднимать, будто и воздуху, и крохотной ледяной пыли тоже по сердцу слова, которые звучали над тайгой странным этим днём.
Федя обрадованно продолжил:
– «Наконец глухарь, перенесшись чрез несколько хребтов (Глухарь аж хрюкнул от удовольствия и хмельно тряхнул-крутанул головой), а может, и десятков вёрст, от изнеможения где-нибудь падает и таким образом переносит на себе соболя из одного места в другое. Это объяснение весьма правдоподобно; зная отважность соболя и силу глухаря, сомневаться не до́лжно. Да и, вероятно, были этому очевидцы… ээээ… или другие обстоятельства, фактически доказывающие это… явление… явление, ибо нельзя думать, чтобы простолюдины без основания могли придумать такую остроумную… гипотезу… А-а-а… Забыл…
– Да что же ты?! – крикнул Глухарь, отчаянно заработав крыльями, которые стали будто проваливаться, будто не только сил у них убыло, но и сам воздух прослаб от огорчения.
– Ну! – гулко крикнула даль.
– Ведь были же очевидцы, как ласка, зверёк несравненно меньше соболя, отваживался нападать на косачей и поднимался с ними в воздух, а потом, умертвив их, падал с ними на землю (смотреть «записки ружейного охотника Оренбургской губернии. Москва, 1852, страница 347).
– Вот это другое дело! – сказали верхушки лиственниц.
Некоторое время они хорошо летели, и Федя ничего не читал наизусть, но Глухарь всё больше уставал и снова начал терять тягу. Не дожидаясь команды, Федя вновь начал:
– Как во время войны довольно явиться перед фронтом какому-нибудь известному полководцу, которого любит, уважает и на которого надеется войско, чтобы одержать победу, так в артели зверовщиков довольно присутствовать известному, удалому, опытному промышленнику, чтобы убить медведя…
Глухарь восторженно повернулся к рассказчику, и Фёдор снова увидел его древний карий глаз цвета смолы, картинное веко и красную бровь. Фёдор продолжил чтение:
– Собравшись совсем, промышленники прощаются друг с другом, кланяются на все четыре стороны и отправляются к самой берлоге пешком тихонько, молча – словом, с великой осторожностию, чтобы не испугать медведя и не выгнать его из берлоги раньше времени. Подойдя к ней вплоть, более опытный и надёжный охотник тотчас бросает винтовку на сошки, перед самым лазом в берлогу, взводит курок и дожидает зверя; между тем другие здоровые промышленники подходят к самому челу и затыкают в него накрест крепкие, заострённые колья, называемые заломами, имея наготове винтовки и холодное оружие, как то: топоры, охотничьи ножи и рогатины. Разломав чело берлоги, промышленники начинают дразнить медведя, чтобы он полез из неё, а сами между тем крепко держат заломы и не пускают медведя выскочить вдруг из берлоги. Лишь только последний покажет голову или грудь, как стрелки, избрав удобную минуту, стреляют медведя из винтовок. Заломы нужно держать как можно крепче, потому что освирепевший медведь, хватая их зубами и лапами, старается удёрнуть к себе в берлогу, но никогда не выталкивает их вон. Нужно быть хорошим стрелком, чтобы уловить удобную минуту и не промахнуться, ибо медведь так быстро поворачивается в берлоге и так моментально выставляет свою голову в чело её, что здешние промышленники особо даже выражаются по этому случаю: «Не успеешь наладиться, чтобы его изловить; высунет свою страшную головизну, да и опять туда удёрнет, словно огня усекёт, проклятый, а ревёт при этом, чёрная немочь, так, что волоса подымаются; по коже знобит, лытки трясутся – адоли гром грымит индо лес ревёт!»
– Добррром! – пробасил Глухарь. – Мне ещё вёрст на пятнадцать хватит! Верно говорят: слово – не кедровая иголка. Его ни клюв не пострижёт, ни камень не перетрёт.
И снова напитали сил крылья, и заработало глухариное сердце в полную прокачку. И снова, будто воспряв, с силою потянулась подкрыльная сизая даль, и склон с лиственничником начал подступать под самое глухариное сердце.
Господи! Как бы хотелось, чтоб и от моего слова креп воздух над Сибирью и наливались силою чьи-то крылья. Чтобы в долгой дороге – по воде ли, пыльно взрытой задиристым севером, в ухабистом ли иссечённом пургой воздухе или на уваленном снегом зимнике легчало бы на́ сердце от запавшей в душу строки и сгоняло с усталых очей сонную пелену. Чтобы трудовой мужик, умученный незадавшимся днём, придя в промороженное зимовьё, растопив печь и избыв хозяйственный бытовой круг, откинулся на нары и, нащупав на полке именно эти страницы, прочитал и почувствовал, что не один в тайге, да и в жизни. И слова, что в городе покажутся чересчур плотными, здесь расправятся и без остатка разойдутся-растащатся стужей, требовательной и сильной далью, сердцем, обострённо открытым и жадным до человечьего слова.
Лети, слово, в студёное Божье небо. Помогай ему всей силою образа и памяти, древнего строя и музыки. Держи ветр, не жалей пера и знай: не в том доблесть, чтоб, пустив тебя в морозное поднебесье, с восторгом и гордостью следить за твоим взмывом и ставками. И не суть, каков напуск – в подлёт или с верха, и что меж вами в эту секунду – сокольничья перчатка или пласт прозрачного воздуха. А в том, чтоб не выронить связи меж судьбой и взмывшей под облако птицей. Ведь едва прервётся перевязь-жила – хана промыслу, и не мешкая хлынет в прорех ложь и измена. И не в том суть, как добавить красы полёту, а в том, как, стоя на земле, не отпуститься от кречета и делом подтвердить слово, если уж одарила тебя высь соколиной ловитвою.