«Кстати, у брата Гурьяна… через которого идти… У брата Гурьяна… там богато должно быть. Брат и приваду обновляет чаще, и куски не жалеет. Да и разнообразье – я тебе дам. Всё пробует, и рыбу даже, и ондатру. Кстати, рыбки чо-то охота. Да и в дорогу отъесться надо. Мало чо дальше». Федя прекрасно понимал, что у брата и собак больше, и народу – Гурьян охотится с сыновьями. Всё исхожено, изъезжено и избегано. «Хороший огород нагородил. В общем, так: в дупла и корни не улезать – выкурят. Можно в сопки уходить в камни. Прятаться на деревья, лучше в ёлку, и сидеть тихо у ствола, следить за охотником. Смотреть в оба. И всегда! Всегда быть с противоположной стороны ствола. Да! И на фонарь не смотреть! Ни под каким видом. Чтоб меж глаз не получить. Скорей всего, брат пойдёт сюда искать меня, я на связь не выходил, а обещал. Это, конечно, нам на руку. Да и вообще, на таком участке именно меня найти, самого ушлого – это как иголку в стогу сена. Ну вот так как-то. В общем, чёткость, взвешенность и скрытность. Всё. Вперёд».
У брата Гурьяна стояло около двадцати избушек, и по-хорошему надо было его участок обойти. Но Федя не хотел бежать лишнего, да и обильные путики манили, какой-то даже зуд был на брата. Федя всегда завидовал его любви к промыслу, чуя в ней силу, от него укрытую.
Федя, видимо, чересчур уверовал в своё знание повадок охотника и не ожидал, что братнин огород будет столь плотным. На участке охотились трое, у каждого по три собаки, всего девять. Сначала шло гладко. За два дня отработал два путика, а потом вдруг именно в это место приехал Гурьян. Оказалось, осенью с сыновьями срубили здесь новую избушку, а ему не сказали зачем-то. В общем, Федю погнали Гурьяновы собаки, и он залез на толстую и густую ёлку, которую специально выбирал, рискуя промешкать. Схоронился в самую середину высоты, где ещё густо, но далеко о́т полу. Брат никак не мог его добыть: соболь очень тихо перебирался, переползал змеино вокруг ствола по веткам, буквально обтекая его и вжимаясь в шершавую смолёвую чешую, так что капли смолы влипали в ворс, – но уж тут не до шубы. Гурьян и выглядывал – всю шею вывернул, и выстрелить зверька пытался – бесполезно. Один раз пулька прошла вплотную и оторвала коготок на правой лапе, и лапу ожгло-контузило, но всё не в счёт и только собрало. Собаки охрипли. Гурьян серьёзнел. Движения становились отрывистей, как-то резче. Один раз Федя видел, как тот остановился и помолился. Даже шапку снял. Открылись потные волосы, подлипшие вокруг головы, и из-за этого особенно широкая борода. И крестился, споро, размашисто и особенно кверху, с захлёстом до края плеча закидывая двуперстие и словно сгоняя кого-то. И потом снова медленно-медленно шёл по кругу, высматривая в ёлке. Глаза слезились, оттого что не моргал и не вытирал. Натоптал целую площадку, кольцо с веером лыжных отпечатков. Подходил несколько раз к ёлке – стучал топориком. Потом запалил костёр и пил чай из консервной банки от горошка. С галетами. Продолжалось это полдня. Так и брёл по кругу, заворачивая носками лыж, переступая носками. Заломя голову. Был с «тозовкой», и исстрелял патронташ пулек, и ещё запасную пачку почти кончал – оставил пулек десять на крайний случай.
Под вечер тихо подтарахтел на новом четырёхтактном снегоходе Гурьянов сын и Федин племяш Мефодий. Розовое лицо горело даже в сумерках, не набравшая силу моховая борода белела куржаком:
– Тятя, ниччо не пойму, – говорил он с жаром. – До базы доехал, вроде как оттуда следдев нет. Кобель там сидит. Снегоход там. Карабин и «тозовка» – там! Он куда ухорониться мог?
– На лыжа́х ушёл?
– Да ты понимаешь, тятя, он за день до снега в ручей оборвался – дак лыжи так и висят в жомах. А голицы старенькие под крышей. Я тоже думал, по́ воду пошёл и в по́лынью оборвался. Нет вроде. Да и вёдро с водой стоит.
– Разморозило?
– Но. Копец ведру.
Через полчаса прибежали собаки, с ними Пестря, который, как показалось Феде, особенно рьяно залаял на ёлку.
– Ты, Нефодь, поди, не углядел чо-то. Мне само́му надо. Вместе поедем. Только разберёмся с этим. – Он кивнул на ёлку. И сказал со значением: – Ты путик видел?
– Но.
– И чо думашь?
Мефодий пожал плечами.
– Главное, здоровенный котяра. Два путика обчистил, – тревожно, собранно и немного отрывисто говорил Гурьян. – Причём жердушки не трогат, только капканы на полу. Только на полу! И где приваду взял, там капкан запущенный. Где взял – там запущенный. Ничо понять не могу. Это чо такое за специалист-то? Какой-то хитровыдуманный. Привады-то подходя́ взял.
«Подходя» – было излюбленное выражение староверов, в смысле в подходящем количестве, на подходе к завершению плана.
– И оправляется-то так, видно, наетый. Я ещё пойму, если голодный, как грится, страх потерял. А этот сыто́й. Ты понимашь, сытой! Сильно грамотный… И вот, – он вдруг невольно заговорил тише, и снова кивнул на ёлку, – это… он, по-моему, заговорённый какой ли. Мы его загнали сюда, дак он будто понимат: я как не иду – он всё с той стороны ёлки. Как ни иду – всё с той. Переползает, гад. Я уж думаю, не бес ли тут морочит?
– А возможно, тятя.
Гурьян помолчал, потом решительно и громко спросил:
– Дак чо говоришь, нет дяди? Добром смотрел?
– Да в том-то и дело, что нет! Вот ты вспомни, тятя, он на связь выходил, как раз середа была, а ноччю снег упал, пухляк-то. И вот следдев-то больше нету! Нет следдев! Всё. Чисто. Если бы он после снега ушёл, я чо, не слепой, увидел бы!
– Да поди, – сосредоточенно ответил Гурьян. Помолчал и возразил: – Однако это вторник был.
– Ково вторник? Середа. Ещё этот баламут, Ла́баз-то, соболя по рации обдирал, всех извёл, дядя ему помогал ишшо. Это середа была, я с домом разговаривал. У них как раз вертолёт рейсовый садился, мать сказывала.
– Ну да, – так же сосредоточенно, в уме подсчитывая, отвечал Гурьян, – середа выходит. Точно. Мы же вечером собрались на Центральной, а в четверг мясо вывозили до обеда. Уже четверг был. Я ещё утром Перевальному сказал, что на двух техниках поедем. Ладно, Нефодь. Сегодня Лёва придёт, завтра мы его втроём-то прижучим. Далёко не убежит.
– Бать, – сказал медленно Мефодий, будто не слыша, – а ты про Соболиного Хозяина слыхал?
– Да слыхал. Дед рассказывал чо-то…
У Мефодия был с собой карабин, он попытался высветить фонариком ёлку, пару раз выстрелил наугад. Потом даже крикнул бодро: «Тятя, давай я залезу!» Но Гурьян его укоротил: «Заводи».
Мефодий завёл похожий на насекомое снегоход, с пластмассовой, набранной из жёлтых угловатых плоскостей мордой, со стрекозиным выражением узких фар, из которых полился яркий свет, совершенно не шедший таёжной обстановке – нежный, какой-то нетрудовой, из другой жизни. Снегоход тарахтел по-мотоблочному. Гурьян долго притыкал, прилаживал лыжи – потом сел, и они утарахтели. Только едко дымил костёр, частью провалившись в снег и вытопив дыру до подстилки, а частью обугленных палок вися на снежных плечах. Пахло аптечно палёным мхом. Собаки, их было семь штук с Пестрей, так и лаяли, то затихая, то вдруг, объятые одним им понятным порывом, заходились с новою силой. Было ясно, что ни они, ни Гурьян с сыновьями не отступятся и наутро с трёх точек выстрелят его, изрешетя ёлку. И если даже попытаться в темноте верхом (с дерево на дерево), то далеко не уйти.