Эта ме́шкотность иногда и раздражала Ивана – женат только Филипп был, а Тимоха со Стёпкой всё ждали чего-то. При том что дочери замуж вышли кто в Амурскую область, кто под Хабаровск. Невесту в староверской среде не так просто найти, свои тонкости, на которые отдельные силы нужны.
Детей, не считая нынешнего, последнего, было семеро. Четверо парней и три дочери. Сыны всё крепли и ширились и телом, и планами, и каждый так разрастался по тайге путиками
[1], что уже требовались новые избушки. Рубили очередную. Лес заготовили по снегу, а потом заходили пешком в начале весны кидать в сруб. Подстилка уже отопрела, ударило тепло. Ярко-зелёный мох, кочки, по кромкам налитые солнечным светом, бочажины с бурой водой. Жара. Комар в солнце жёлто, крупно вьётся-блестит. Сруб скидали быстро. Но от жары ли, духоты, от ходьбы ли, брёвен вдруг и застучало в груди. На обратном пути отдыхал, ржавец из болота пил, качал головой: «А ведь как саврас бегал». Потом неполадка прошла, как ошибка.
А потом снова подступило – да не одно, а скопом. Взяли в наглую осаду, доказав, что не ошиблись, что его череда отбиваться. Но не на того напали, даже сыновья говорили, что тятя в свои шестьдесят «ишшо вихрем вьёт». Он-то собирался жить и трудиться в полную отдачу и двинул в город. В ремонт. В своём костюме, в «пальте», в выдровом картузе лохматом. Картуз высокий, как кастрюля, да ещё и с козырьком, особенно лохматым, где ворс на перегибе топырится. Интересно, что даже в костюме умудрялся тайгой пахнуть. Смешанным запахом костра и копченой рыбы. Дочка Ирочка, ещё маленькая, когда зашла впервые в коптильню, пискнула: «Папой пахнет!»
В городе начались обследования. Кабинет. Койка холодная. Аппаратура. Всё технически-белоснежное… Электронное… Экраны, графики. Огоньки.
Лежал, облепленный проводами, присосками, которые не липли к его умазанной специальным гелем волосатой груди. Отваливались, отлипали, отскакивали, как лягуши́. Шерсть привставала, расправлялась вольнолюбиво. Сестра даже подбривала ему грудь. Сначала глядел неодобрительно. Потом, правда, на балагурство перенаправил…
Аккуратная обособленность каждого обследования, все эти экраны, белые панели, парадная электронщина создавали вид, будто и человечье тело можно подстроить. Что оно тоже из запчастей под номерками. Из блестящих трубок с резьбовыми разъёмами, из диодов да лампочек. Что нет внутри кровавого, природно-тонкого, жильного, скользкого, неподвластного.
Иван вроде таёжный, смущающийся, дикий. Но ничего подобного – везде как рыба в воде, ещё и перешучивается с сестричками, смешит их. Врач показал тонометр давление мерять: «И сколь стоит така «лягушка»? («О, недорого!») И уже думал, куда б её приспособить, «резинову лодку» подкачать. Было наконец главное обследование. Возмутился, когда сестрички сказали: «Ну чо, деда запускаем?» Я т-те устрою деда! Сильно ничего не нашли, сказали поменьше напрягаться в работе и не нервничать. Ну а какие есть неуладки – те, мол, все по пробегу. Вот таблетки.
Нервничать поменьше он не мог. Дело было после буржуазного переворота, и другие охотники как-то очень быстро признали силу новых законов, урезавших права и значимость охотника-промысловика. А он не мирился. Ночами не спал. А суть была в том, что если раньше охотник был нужным и даже исключительным и оберегаемым героем-работником, то теперь он будто исчез с повестки и оказался не хозяином участка, а одним из многочисленно-возможных его пользователей-арендаторов. И могло случиться, что рядом с ним начнут толочься такие же равноправные хозяева тайги: лесодобытчики, спортивные охотники, рыбаки, туристические деятели… И не пикни. У тебя одно прописано: добывать в такие-то сроки и там-то и там-то соболя. Всё.
Пимен, сосед с другой речки к югу, рассказывал: «туришшыки» прут на катерах с пропеллерами, лагеря ставят в его любимых скалах. Высаживают туристов: толстые неуклюжие мужики в бархатных камуфляжах со спиннингами. Рулят делом всё какие-то бывшие главы районов, поднакопившие капиталу. Нишкни! Мы же рабочие места даём! Это чо, твоя, что ль, речка? «Моя! В том-то и дело, что моя! Что это мой дом! Я здесь с кажным камнем в обнимке!» Ага. Щас. Документ покажи. Ты чо, нерусский? Мы все тут граждане! И, слышь, где твой лесобилет на избушку?
Больше всего ложь бесила, передёргивание. Пимен с карабином стоял, над бошками стрелял. Чуть не засудили за превышение. Бог с имя́… А то опять лягуша́ми облепят… Грудя оброют… Тих, тихо… Потом Пимена ещё и прищучили в посёлке «коло рапорта́»: «Ну чо, мохнорылый? Чо ты там стволом махал, бородой тряс, поди, сука, сюда. Посмотрим, поможет тебе Боженька? Так отпинаем, только вякни потом на речке… Ещё и инспекции спалим, как ты олене́й без лицензии бьёшь».
Досадно и за трудовых мужичков-охотников было. Один побился, причём более с самим собой воевал-спорил и смирился. Но не потому, что слабак, а потому, что вот: «Не могу к людя́м как к врагам относиться…» Оно так и было: душа народа не могла смириться с тем, что власть сталкивала лбами мужиков, играла на низких страстях, марала человека и тем будто себя оправдывала, перевязывала всех кровью розни. Другой – крепчаший охотник, сосед уже Пимена – рассказывал, как на острове обосновался возитель туристов и что там всё «так это капитально. С туалетом. И там унитаз такой, я тебе скажу…» – и подвыпятил губу почти с одобрением, признанием силы. Гордыня не позволяла возмутиться – окажешься в положении терпящего, а такое несовместимо с привычкой к самостоятельному ладу, нарушает и покой, и престиж. А толчок этот белейший с бачком действительно стоял на чудном галечном острове на реке посреди гор – его хозяева куда-то сдрызнули на время. Будку своротил ветер. Унитаз сиял, и Пимен изрешетил его с карабина. Вот вся и отместка.
Новые «напастя́» навалились взамен прежних, и надёжа на спокойную жизнь рухнула вовсе. Охотничьи участки и ране были под ударом: в ту пору вовсю искали нефть и напускали на тайгу сейсмиков. Те рубили профиля и по зиме, когда «проколеют болота́», шли по ним вездеходами и тракторами, таща установки для прощупки земных потрохов. Целое вертолётное полчище на них работало, правда, взамен за беспокойство и населению упрощая, бывало, перемещения.
У Ивана появился аппарат давление мерить, «датчик» этот. Нелепо впёрся в таёжную избушечную жизнь. Иван сидел у стола на нарах, могучий, коротконогий, бородатый. С бессильно перетянутой рукой, со шлангом свисающим. Аппарат жужжал, набухала на руке круговая подушка. Вид выражал: вот – всё терплю ради тайги и работы. А к таблеткам никак пристреляться не мог – то уронит давление, то поднимет. То обвысит, то обнизит.
2
Был особо трудный год. Осенью, как всегда, заброска по реке. Огромная лодка с керосиновым мотором, который заводился на чистом бензине, а потом переходил на керосин. У Ивана он переходил на арктическую, с лиловым отливом соляру, словно беря пример с хозяина, который начинал день с утреннего правила – как с кристального летучего бензина. Потом шла соляра жизни.
Возможно, читательниц этот абзац и отвадит, но об Ивановой лодке нельзя не сказать отдельно. Сзади вместо обычной сидушки – кресло от японской легковухи: для спины спасительно, иначе отламывалась, когда вставал после нескольких часов дороги, будто окостеневал какой-то угольник внутри. На кресле же с «артапедецкой» спинкой отлично сидел, разгрузив поясницу. Поза была даже царственная, монументальная, вдобавок кресло возвышалось выше обычной сидушки-дощечки, где будто ютятся при моторе. На корме лодки – выносной «складчатый транец», который поднимался и опускался на системе параллелограммов из железного уголка, эдакий складной куб. Такую бы складчатость Ивановой спине! Управлялся транец огромным рычагом «на-подвид» ручника у машины. Лодка была настолько большой, что без груза мотор хватал воздух. Тогда транец опускали, а с грузом, наоборот, поднимали. Проходя над камнем, Иван, не меняя царской посадки, очень быстро срабатывал рычагом и задирал мотор – тем же жестом, как на конных граблях валок вываливают. Сыны переглядывались и живо лыбились глазами. У них, само собой, тоже лодки были, но поменьше и попроще. Когда вода позволяла, курсировали и вверх, и вниз. Вниз целый рейс пустых бочек – лежали поперёк стопками.